Новый Мир ( № 1 2012)
Шрифт:
Нации, таким образом, суть отдельные естественные существа, которым надлежит оберегать свою самобытность в отдельных государствах, а многонациональные империи, по мнению Гердера, являются государствами испорченными, развращенными. Оскверняет не только совместное проживание, но даже пользование чужим языком — прежде всего французским, поскольку к концу XVIII века именно французский язык считался языком высшего общества. Даже шишковская «Беседа любителей русского слова» не доходила до такой ненависти: «Так выплюнь же, перед порогом выплюнь / Противную слизь Сены. Немецкий твой язык, мой немец!» (Иоганн Готфрид Гердер).
После наполеоновских завоеваний эта ненависть, естественно, удесятерилась — поражение прусской военной машины списывалось на франкофилию: «Да будем же яростно ненавидеть французов,
Первые слова, по Гердеру, не были звукоподражаниями или чистыми условностями — «они выражали любовь или ненависть, проклятие или благословение, покорность или противоборство!», языки и спустя тысячелетия несут в себе невидимые отпечатки давно забытых чувств и событий; человек, говорящий на иностранном языке, обречен жить искусственной жизнью (ведь так просто провести границу между естественным и искусственным в человеческом мире, где искусственно все!). Фихте же пытался доказать, что одно лишь присутствие в языке иностранных слов способно загрязнить источники политической нравственности.
Ну а если народ вообще переходит на иностранный язык, то он усваивает с ним и иностранные пороки (но почему-то не достоинства): так, французы, перешедшие с германского диалекта на новолатинское наречие, и доныне страдают «от несерьезности в отношении к общественным делам, самоунижения, бездушного легкомыслия».
«Только один-единственный язык, — говорит Шлейермахер, — прочно врос в индивида. И именно ему индивид принадлежит целиком, сколько бы других языков он ни выучил впоследствии… Для каждого языка существует особый способ мышления, и то, что мыслится в одном языке, никогда не может быть тем же образом выражено в другом… Таким образом, язык, как церковь или государство, есть выражение особой жизни, создающей внутри него и развивающей через него единое языковое тело».
Не только, стало быть, поэты, но даже целые нации суть органы языка…
Итак, подытоживает Кедури, по мнению первых националистов, миром правит разнообразие и человечество естественным образом разделено на нации; язык же — главнейший критерий, по которому нация может быть признана существующей и имеющей право формировать собственное государство. Притом в тех границах, которые она сочтет зоной распространения своего языка. Кедури не останавливается на критериях различия самостоятельных языков и так называемых диалектов, очевидно понимая, что убедительность подобным филологическим изысканиям придает лишь вооруженная сила, — ему не нравится уже и то, что «такой акцент на языке преобразовал его в политическое дело, ради которого люди готовы убивать и уничтожать друг друга, что прежде было редкостью. Языковой критерий осложняет к тому же жизнеспособность сообщества государств. Чтобы такое сообщество функционировало, государства должны быть разумно стабильными, с ясно выраженным единством, известным и признанным на всем пространстве контролируемой ими территории, с четко зафиксированными границами, обладать характерной принудительной силой. Но если язык становится критерием государственности, ясность о сущности нации растворяется в тумане литературных и академических теорий, и открывается путь для двусмысленных претензий и неясных отношений. Ничего иного не приходится ждать от теории национализма, которая открыта учеными, никогда не стоявшими у власти и мало что понимавшими в необходимости и обязательствах, присущих взаимоотношениям между государствами».
Кедури считает «неблагодарным делом» классифицировать формы национализма по каким-то отдельным аспектам — язык, раса, культура, даже религия: как только возникает греза о нации, которая превыше всего, любые ее аспекты эта греза немедленно превращает в служебные атрибуты верховного существа — даже религия объявляется не более чем орудием национального объединения и торжества над нациями-соперниками: Авраам был не какой-то там пророк, узревший единого Бога, но вождь племени бедуинов, подарившего ему сознание национальной самобытности; Мухаммед, может быть, попутно и нес миссию Пророка, но главное — он был основателем арабской нации; Лютер был блестящим воплощением германизма; Гус — предшественником Масарика. Объявляя всех крупных деятелей своими предшественниками, националисты простирают существование наций в такую древность, когда люди, по мнению Кедури, ни о чем подобном и не помышляли: подданные суверенных государств, если даже те уже носили современные названия, до появления идеологии национализма не образовывали наций в том смысле, который придается им националистической философией и антропологией.
«Насколько ничтожен человек, скитающийся туда-сюда без якоря национального идеала и любви к отечеству; как скучна дружба, покоящаяся лишь на личном сходстве в расположении и склонностях, а не на чувстве великого общего единства, за спасение которого можно отдать жизнь; насколько потеряно женщиной величайшее чувство гордости, если она не чувствует, что она родила и воспитала детей также и для своей родины и что дом и домашние заботы, заполняющие все ее время, принадлежат великому целому и занимают свое место в единении ее народа!» — в этом высказывании Шлейермахера Кедури усматривает суть национализма.
Но национализм ни в коем случае нельзя путать с патриотизмом и ксенофобией: «Патриотизм, то есть любовь человека к своей стране или народу, верность институтам этой страны и рвение ее защищать — чувства, знакомые всем людям; то же и с ксенофобией, неприязнью к иностранцам, чужакам, нежеланием признавать их частью своего мира. Ни то, ни другое чувство не требуют особой антропологии и не утверждают особой доктрины государства и отношения к нему индивида. Национализм, напротив, делает и то и другое. <…> Вовсе не будучи универсальным феноменом, национализм является плодом европейской мысли последних ста пятидесяти лет. (Написано в конце пятидесятых. — А. М .) Если и существует путаница, то потому, что учение о национализме заставило эти повсеместно испытываемые чувства обслуживать особую антропологию и философию. Поэтому неточно и некорректно говорить (как иногда делают) о британском или американском национализме, описывая мышление тех, кто проповедует верность британским или американским политическим институтам. Британский или американский националист должен был бы определять британскую или американскую нацию в терминах языка, расы или религии, требовать, чтобы все те, кто подходят под это определение, принадлежали бы британскому или американскому государству, а все, кто не подходят, потеряли бы гражданство, а также чтобы все британские и американские граждане подчинили бы свою волю воле сообщества. Сразу понятно, что политическое мышление подобного рода незначительно и маргинально в Британии и Америке…»
К слову сказать, оно маргинально и незначительно и в сегодняшней России, кто бы и что ни говорил о националистической политике российского государства: оно не делает ни малейших попыток ни собрать всех русских под свое крыло, ни лишить кого-либо гражданства по параметрам расы, религии или языка, тогда как для истинного националиста чужак, сколь угодно хорошо овладевший его языком, все равно остается чужаком. Шарль Моррас печатно уверял, что ни еврей, ни семит не могут овладеть французским языком так, как им владеет настоящий француз, — мне же лишь единственный раз пришлось услышать, — разумеется, от писателя, — что русский язык во всей глубине открывается только православным. Нужно ли добавлять, что в серьезной российской политике подобное направление мыслей никак не представлено.
Там же, где оно всерьез использовалось политиками, взявшими в свои руки бразды правления, немедленно возникала угроза тому балансу сил, на котором покоилась система европейской безопасности.
«Мир действительно разнообразен, слишком разнообразен для классификаций националистической антропологии. Расы, языки, религии, политические традиции и связи так перемешаны и запутаны, что нет убедительной причины понять, почему люди, говорящие на одном языке, но чья история и отношения различны, должны образовывать одно государство или почему люди, говорящие на двух различных языках, но сплоченные историческими обстоятельствами, не должны образовывать одно государство», — пожалуй, эти слова Кедури и подводят итог его критике национализма как идеологии.
Обычно в оправдание культа национального самоопределения националисты ссылаются на межнациональные конфликты внутри многонациональных государств, — не замечая, что эти конфликты в огромной степени являются плодом их собственного вероучения. По мнению же Кедури, национальное самоопределение само по себе не избавило ни один народ ни от бедности, ни от коррупции, ни от тирании, а часто лишь усугубило их и закрепило, снабдив тиранов дополнительными идеологическими вожжами. Национальные же меньшинства в новых национальных государствах, как правило, стали подвергаться гораздо худшей дискриминации, чем это было в «развращенных» империях: «Вместо того чтобы укреплять политическую стабильность и политические свободы, национализм на территориях со смешанным народонаселением провоцирует трения и взаимную ненависть».