Новый Мир ( № 10 2010)
Шрифт:
Апокалиптическое сознание преграждает социальным реалиям путь в стихи — большинство из них могло быть написано и до революции: ничего в текстах не изменилось бы. Кошки, собаки и воробьи все так же смиренно взывали бы к Богу, подымая головы над грядками строк. Отец, мать, брат, Бог Отец, Бог Сын и сам юродивый лирический герой все так же переходили бы из текста в текст. Смерть, разлучающая мать и сына, весит не меньше, чем ГУЛАГ и Лубянка вместе взятые. Точнее, все это лежит на одной неизмеримой чаше.
Парадокс в том, что чем меньше исторических и биографических реалий в стихах Блаженного, чем ближе образы к символам — тем меньше дистанция между поэтом
При этом нарочитая бедность и повторяемость деталей не придает текстам тривиальности и вторичности: их внешняя простота, искушающая отнести их по ведомству наивного искусства, обманчива. (Лишний раз убеждают в этом вполне изощренные в литературном плане верлибры Блаженного 1940-х годов и более позднего времени, закономерно не включенные автором в «Сораспятье».)
В художественном мире Блаженного время исчезает для человека — так же, как не существует оно для Бога.
Я мертвых за разлуку не корю
И на кладбище не дрожу от страха, —
Но матери я тихо говорю,
Что снова в дырах нижняя рубаха.
И мать встает из гроба на часок,
Берет с собой иголку и моток,
И забывает горестные даты,
И отрывает савана кусок
На старые домашние заплаты.
(«Я мертвых за разлуку не корю…»)
Разное место занимает во вселенных двух поэтов Всевышний.
У Блаженного слово «Бог» употребляется хотя бы по разу почти в каждом стихотворении. Он проклинается и восхваляется. Но неизменную симпатию и сострадание вызывает Иисус.
Чичибабин — дитя своего времени, и самое часто употребляемое имя собственное в его поэзии — Пушкин. В «Оде тополям» Иисус понижен до литературного образа, наряду с Дон Кихотом: «...высшей правды не было ни в том, / кто на кресте, ни в том, кто из Ламанчи».
Меня давно занимает противоречие, общее для любого вида творчества. Композитор всю жизнь пишет сонаты, симфонии, оперы — мы же покупаем их оптом за сто рублей на одном-единственном mp3-диске и прослушиваем за день в качестве фона для приготовления пищи или подготовки доклада. Художник многие годы создает полотна — мы минуем их мимоходом, спеша перейти в соседний музейный зал или к фуршетному столу. Поэма «Москва — Петушки» прочитывается быстрее, чем поезд, идущий по этому маршруту, достигает конечного пункта.
«Собрание стихотворений» и «Сораспятье» — из тех книг, с которыми подобные номера не проходят. Многостраничные и суровые, они читаются как распечатанная экзистенция, заставляя следить за датами написания, поворотами биографии, оттенками эмоций, развитием того или иного мотива. Вынуждают читателя проживать долгие жизни их авторов вместе с ними. Но странное ощущение: оба поэта кажутся Несторами даже по стихам молодости. Так же как Лев Толстой рисуется читательскому воображению седобородым старцем с глубоко посаженными глазами, а Марина Цветаева — черно-белой мечтательной девушкой, высматривающей что-то поверх голов оставшихся за кадром современников, Чичибабину и Блаженному навсегда где-то около шестидесяти.
Вот Борис Чичибабин образца начала 50-х:
Дела идут, контора пишет,
кассир получку выдает.
Какой еще ты хочешь пищи,
о тело бедное мое?
За юбилеем юбилей
справляй, сутулься и болей.
(«О человечество мое...»)
Блаженный Вениамин в конце 50-х — уже глубокий, подернутый инеем старик с оскорбленной душой ребенка.
Зачем Господь кует так долго душу?
Что выкует Господняя рука,
Удары бед безжалостно обрушив
На кроткое терпенье старика?
Ей, Господи, святыня пахнет серой,
Когда Судьба не учит, а разит.
...Давно в годах моя свершилась мера
Целебных бед и праведных обид.
(«Блаженный»)
Библейский Симеон, готовый уйти, но удерживаемый среди живых — надеждой ли выговориться, найти собеседника? Или неизданный, разбросанный по рукописным тетрадям свод стихов не дает ему покинуть этот мир?
В отличие от «Собрания стихотворений», где все же прослеживается эволюция поэта, «Сораспятье» можно представить себе в виде тонкой книжицы, состоящей, скажем, из 50 первых стихотворений — они дают исчерпывающее представление об авторской поэтике. Но стихи с бесконечно повторяющимися, до неприличия однообразными мотивами, как цветные осколки в тубе калейдоскопа, все складываются и складываются в бесчисленные вариации, достигая наконец, как повторяющаяся молитва, пронзительного и оглушающего звучания. После того как в сотый раз автор бросается от хвалы Всевышнему к проклятиям в адрес оного, посещает крамольная мысль: если Бог призовет старика в минуту благодарного умиротворения — тот будет спасен; если в минуту богоборческого гнева — низвергнется в ад. (Так Гамлет отказывается от убийства Клавдия, застав его за молитвой.)
Псевдоним Блаженного говорит о его поэзии столь же красноречиво, как и название главной книги.
Чичибабин в своих стихах тоже нередко называет себя юродивым:
Мы с детства чужие князьям и пришельцам,
юродивость — в нашей крови.
(«Лешке Пугачеву»)
Это, конечно же, в большей степени метафора, чем в случае с Блаженным. Так же — метафорически — Чичибабин отождествляет себя с евреями:
Давно пора не задавать вопросов,
бежать людей.
Кто в наши дни мечтатель и философ,
тот иудей.
(«Чуфут-Кале...»)