Новый Мир ( № 12 2004)
Шрифт:
— А кто были твои родители?
— Мой отчим 17 лет отсидел в лагерях, строил северную Норильскую железную дорогу. Его пытали, и он перенес эти пытки, потому что его родной сын сражался на фронте, и он не хотел, чтобы на него упала тень. Но сын был уже убит, и если бы отчим знал, что он убит, он бы во всем признался и оговорил бы себя. Отца я своего не знал, потому что родители развелись до моего рождения. Но отчим любил меня, он был физик-теоретик. Он по доносу попал в лагеря, и из него сделали лагерную пыль. Просто. Я жил фактически без отца. Время было голодное, холодное, налеты немцев. Чтобы прокормиться, приходилось все время чем-то спекулировать. Особенно выгодно было торговать в розницу папиросами. Тогда были “Пушка”, “Красная звезда”, “Дели”. У нас была своя “контора” — Трусов, Пережогин и Мутовкин. Мы продавали папиросы, и нам вполне хватало, чтобы купить сайки, хлеба и еще принести домой. А дома у меня сидел на диване дед-эсер, слепой от глаукомы, его не загребли
— Как ты отнесся к смерти Сталина?
— Смерть Сталина была подобна катастрофе, и я очень скрывал свою радость. Например, соседка Вера Павловна Шитикова, она всегда двигалась боком, убивалась. Как-то она ходила за картошкой и прибежала без нее и радостно объявила, что подождет покупать картошку, потому что с четверга будет коммунизм. Мне рассказывали про научную сотрудницу Института Маркса — Энгельса — Ленина по фамилии Морщинер, которая собирала материалы к биографии Сталина и жила прямо в этом институте. Вождь уже давно умер, но ей не говорили об этом, потому что она могла не пережить эту весть. В кататонию это не она впала, а детский писатель Лифшиц — когда была антисемитская кампания. Когда умер Сталин, ко всем подходил в переулках участковый Гусаров, заглядывал в глаза и говорил: “Ну что?” Нужно было закрывать глаза и говорить: “Что теперь с нами будет!”
— Что больше всего мешает человеку жить на свете?
— Гордыня, тщеславие, зависть, жадность…
— А что может изменить человека?
— Давай рассуждать так: если мы произошли от обезьяны и после нас ничего не останется, то мне ничего не мешает зарезать тебя и отнять твои сто рублей. Так? А если бы люди жили по Христу, совсем другая жизнь была бы. Но человек тщеславен, пребывает в гордыне, завистлив. Если человек не хочет меняться, то происходит трагедия личности. А если все общество населено такими людьми? Весь этот национализм — это бред собачий. Это разжигают тщеславные люди, которые совсем не виноваты, что они родились русскими. Это не их вина, но это и не их заслуга. А если бы ты родился в Месопотамии или рабом в Древнем Египте? Мы родились в России и должны помнить, что здесь много было святых и мучеников.
— Ты так любил путешествовать, а в последние годы вообще не выходишь из своего дома, живешь затворником, почему?
— Я даже в церковь редко хожу. Стараюсь причащаться, исповедоваться, но редко. Вот когда апостолы спросили, как молиться, Христос дал им молитву “Отче наш”. В “Отче наш” есть все. Я, например, чувствую себя хроническим грешником. А на улицу я не выхожу, потому что толпа излучает невидимые флюиды, флюиды недобра, а это очень утомляет. Когда у меня испортилось зрение, врач мне посоветовал купить очки. Я отказался — не хочу видеть социализм в резкости. Многие жалуются на усталость не от работы, а оттого, что проехали в транспорте. Потом, нельзя, например, находиться в помещении, в котором произошло убийство, даже когда не знаешь об этом. А в России — везде кровь, крики жертв. Это даже действует на погоду, случаются землетрясения от этого. Эта агрессия остается в воздухе. Мне говорили, что можно услышать звуки Куликовской битвы. Даже то, что ты говоришь, остается. Каждое действие рождает противодействие. Сейчас мы несем наказание за грехи Сталина и его времени, за лагеря, за переселение народов. И все это делали руками русских. Иногда террор продуманно творился руками инородцев. До революции русский человек в Средней Азии был уважаемым, но после того, как там прошелся Буденный, который травил колодцы, взрывал мечети, после того, как всех мулл забрали на строительство Беломорканала, они стали нас ненавидеть. Несколько лет назад я в Ленкорани потерял паспорт и попал к границе. Здесь — колючая проволока, мост; здесь — живет мать, а там — сыновья, которые многие десятилетия не виделись. Подошли ко мне с автоматами. На той стороне какая-то женщина полощет белье, какая-то чайхана, а здесь — напряг. Ну, меня и арестовали, посадили в машину и — в тюрьму. Наутро я в окошко вижу такую картину: галдеж у ворот, выходит червяк со значком юриста и говорит, что начальник еще не пришел, мол, подождите. Потом приходит начальник и пропускает двух человек к себе. Затем открывается камера, и оттуда выходит человек со своей пиалкой и чайником и уходит за ворота. Потом мне рассказали, что это родственники принесли выкуп за убийство. И убийцу выпустили. Убийство стоило 15 тысяч. И всюду — плакаты о съездах, бюсты Ленина...
— Ты веришь в Божий промысл?
— Конечно. Иногда меня сам Господь выводил из переделок. Я однажды чудом не попал под поезд. Или я в Хиве шел с художником Пятницким, вдруг я замертво упал на землю — перед этим у меня была смертная тоска, — а потом через некоторое время встал и смотрю — у меня на сердце, чуть правее, огромный синяк... И старец мне говорил, что Бог пока не хочет моей смерти. Только я устал ужасно, потому что начал очень рано жить и болел сильно. Я лежу на диване и вспоминаю, как я путешествовал, моих друзей, людей, с которыми я встречался, охоту, как медведя убивал, Заполярье. Между прочим, когда вспоминаешь пустыню или степь, то там все ярко, каждый куст, каждое явление яркое... Очень плохо, когда человеку нечего вспоминать.
В русском жанре-27
Продолжение цикла Сергея Боровикова, в последние годы публикуемого в «Новом мире», а также в других журналах и отдельных изданиях. См., например, предыдущий номер нашего журнала.
“...Эти вопросы были легки, но не были вопросы” (Герцен, “Былое и думы”).
“Они (женщины. — С. Б. ) мучат для того... как бы это сказать... а мысль совершенно оригинальная... для того, чтобы вперед вознаграждать себя за те права, которые они потом теряют” (Александр Островский).
“Герой. Как женщина, так на твердых губах у него и у нее сладость, надежда, игра, робость, и конец — юбки, безобразие, мокрота, мерзость, стыд” (Л. Толстой, Зап. кн., 2 июня 1877).
Эпиграф ко всему, что у Бунина о любви: “Неужели неизвестно, что есть странное свойство всякой сильной и вообще не совсем обычной любви даже как бы избегать брака?” (“Дело корнета Елагина”).
“Эти бутончики года по два своей юности о-ча-ро-вательны, даже по три... ну а там расплываются навеки... производя в своих мужьях тот печальный ин-диф-фе-рентизм, который столь способствует развитию женского вопроса... если только я правильно понимаю этот вопрос...” (Ф. М. Достоевский, “Бесы”).
“Я ведь сейчас — всего за полчаса — полицеймейстершу голую видел в купальне. Я очень давно ее посмотреть собирался и двадцать раз говорил купальщику Титу: проверни ты мне, Тит милосердный, для меня щелочку в тот нумер. Он, дурак, все начальства боялся; но я полицейскому солдату, что у будки на часах стоит, это поручил, он и провернул, и прекрасно, каналья, провернул: сделал, знаешь, этакую щелочку и вставной сучок... Немец бы этого ни за что не сделал” (Лесков, “Расточитель”). Это городской голова, тридцатилетний просвещенный купец приятелю рассказывает.
Джулиан Инглиш (Джон О. Хара, “Свидание в Самарре”), узнав, что его приятель ненавидит его, начинает искать в себе самом, когда же он изменился так, что его стали ненавидеть? “В последний раз перемена в нем произошла, когда он обнаружил, что он, Джулиан Инглиш, хотя сам по привычке продолжал считать себя по-детски цельным, любопытным и пугливым, внезапно обрел власть над собственными чувствами: стал способен управлять собой и пользоваться этой способностью, чтобы доставлять удовольствие и радость женщине”.
То, что Бог знает где и когда живший вымышленный американец все свел к этому самообладанию, — ответ мне на нередко поражавшую меня ненависть других мужчин ко мне без видимых мною оснований. И именно она возникла, когда я, как теперь вижу, похолодев, “обрел власть”.
Паратов—Кторов у Протазанова, чтобы Лариса могла, не промочив ног, сесть в коляску, швыряет в весеннюю лужу свою роскошную шубу, по которой Лариса в туфельках переходит к коляске.
Паратов—Михалков у Рязанова с тою же целью (но на дворе осень), натужась, как цирковой атлет, поднимает задок коляски и переносит ее к тротуару.
У Островского эпизода с коляской нет вовсе, да и действие “Бесприданницы” происходит не весною и не осенью, а летом. Яков Протазанов придумал его в ряду других кинематографических ходов своей экранизации. Рязанов же отталкивался не от Островского, а от Протазанова. Но если Паратов Протазанова—Кторова был блестящим, пусть и фатоватым, барином, то у Рязанова—Михалкова он предстал ломовым извозчиком.