Новый Мир ( № 12 2004)
Шрифт:
Русское отношение к беде: или трагедия, или пустяк, но никогда не предмет для исправления, не забота, требующая немедленного и долгого труда, и тем более не урок на будущее.
“Бесконечные разговоры там, где требовалось действовать; колебания; апатия, ведущая прямым путем к катастрофе; напыщенные декларации, неискренность и вялость, которые я повсюду наблюдал, — все это оттолкнуло меня от России и русских” (Сомерсет Моэм).
После
Даже в ночь Ухода: “Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать”. Это записывает восьмидесятидвухлетний старец в мучительную минуту перед недалеким концом жизни. Но кому он жалуется, кому сообщает о своих страданиях, столь подробно их фиксируя?
Опять возникает страшный безответный вопрос: зачем пишутся дневники?
Твардовский тоже мучил себя вопросом: к чему ведутся дневники? “И все еще как будто в глубине где-то тщишься поведать кому-то обо всех этих вещах, кому-то, кто пожалеет тебя с твоими переживаниями возраста и проч. А его нету и не будет”.
23 августа 1860 года, в Германии Толстой “видел во сне, что я оделся мужиком, и мать не признает меня”.
Идея предательства — это идея свободы. Решиться на мысль о предательстве — искусить себя возможностью выбора, то есть свободы. В предательстве — освобождение от обязательств. Но в реализации предательства теряется так много, что всякая свобода оказывается утраченной: общество слишком поработало над формированием общественной, групповой морали.
Возраст напоминает о себе, когда, ища что-то в прошлом или в том, что было до тебя, мельком решаешь: спрошу у... и тут же осознаешь, что спросить уже не у кого.
Синица летает прыжками.
Не страшно улететь в небо, страшно улететь в черное небо.
Чем больше открываешься в своем, тем больше людей тебя понимает. В литературе лучше всех это знал Достоевский.
Встретить его — значило испугаться (Лесков, “Белый орел”).
“...взял его (мальчика. — С. Б. ) под мышку, как скрипку...” (Лесков).
“В 1890 году мне <...> с большим трудом удалось провести сдержанно похвальный разбор „Скомороха Памфалона” через редакцию одной бойкой провинциальной газеты с передовым направлением: рассказ признавали талантливым все, — о Лескове говорить не хотел никто” (А. В. Амфитеатров, “Властители дум”).
Бунин в дневник заносит (летом семнадцатого рядом с газетами, Корниловым, Керенским, озлобленными мужиками) цвета, запахи, тона — больше всего цвета. Поразительно много он вспоминает их: ведь одно — записывать с натуры, другое — по памяти, хотя бы и свежей.
А сколько он за день видел деревьев! А два-три опишет особо тщательно. Но тщательность эта черновая, подспорная; краткости и смелости, как в прозе, здесь почти нет, это для себя, эскиз для последующей картины.
Читаю (через силу) Ремизова и понял, почему так беспредельно много он написал: так писать можно бесконечно. Я в пьяном виде так письма пишу. Бег фразы, поспешное движение за убегающим образом. Крайне не нужная никому, кроме автора, манера.
Его как бы нарочито стилевая неграмотность (как, должно быть, бесила она Бунина!) проистекает не для стилизации, даже не из щегольства, а потому, что так писать проще.
Но на фразе вывеска: импрессионизм. И — взятки гладки. “А за ними серым комком — седые моржовые усы, блестя лысиной, Ф. К. Сологуб, — знакомые” (“Огонь вещей”).
Но у каждого литератора такую судорогу можно обнаружить в записных книжках, из-за спешки. Но затем впечатление переводят в подобающий вид.
Изредка блестки: “оранжевый жемчуг” — о кетовой икре.
Впрочем, такое недорого стоит.
А вот и Солженицын: “пространный до не влеза в вагон”. О И. Шляпкине.
Метко, хотя и мелко о Чехове. “Для нетребовательного или измученного загадками Чехов как раз. Читать Чехова, что чай пить, никогда не наскучит.
Оттого, может, так и спокойно. Чехова будут читать и перечитывать”.
Почему я не поклонник Набокова? Я читаю его по строкам, словно бы водя пальцем по странице.
И хотя я также не большой поклонник штучно-фразового Бабеля, чтение Бабеля не тормозило так, как чтение Набокова.
Н. — обладатель нового зрительного инструмента, через который он заставляет глядеть и нас, с нормальным зрением. Это утомительно.
Все отразилось под размахом
Разумно-ловкого пера...
В. Бенедиктов — И. Гончарову по поводу “Фрегата „Паллады””.