Новый Мир ( № 12 2005)
Шрифт:
“Навстречу ей быстро шел брюнет в голубом жилете
и малиновых башмаках”
Портрет героя. Может, с некоторым опозданием? Пожалуй, нет. Главное — найти образ, характер. Все остальное дорисовать легко. “Молодой человек лет двадцати восьми” — так начинают авторы знакомить читателя с Остапом. Позднее сам он уточнит: “двадцати семи”. “25 — 30 лет”, — определит возраст любимого мадам Грицацуева, подавая объявление в “Старгородскую правду”. Это очень близко к возрасту Катаева. В момент создания романа ему под тридцать, как Ильфу. Петрову — двадцать четыре. Если бы мы даже не знали их возраста, все равно догадались бы, что они молоды. Только молодые люди будут упорно называть пятидесятилетних Ипполита Матвеевича и Елену Станиславовну стариком и старухой. Брюнет, “красавец с черкесским лицом”, высокий лоб “обрамлен иссиня-черными кудрями”. Что же определило такой образ? Неотвратимость судьбы? На сердце у вдовы, вы помните, лежал трефовый король. Литературно-фольклорная традиция? Провинциальные девицы и дамы мечтали о брюнетах. Почему-то с брюнетами и брюнетками связывается представление о роковой страсти. Но, может быть, авторы просто писали портрет с натуры? Посмотрите на фотографии Катаева двадцатых годов. Кстати, на фотографии Евгения Петрова тоже посмотрите. Братья были похожи. Разумеется, в романе не фотография, а портрет, написанный насмешливыми художниками. Авторам как будто доставляло удовольствие наводить на героя зеркала иронии: “…мужская сила и красота Бендера были совершенно неотразимы для провинциальных Маргарит на выданье”; “...открылась обширная спина захолустного Антиноя, спина очаровательной формы, но несколько грязноватая”. Некоторые детали внешнего облика героя поначалу могут показаться неожиданными: “В каком полку служили?” — спросил попугай голосом Бендера. “Явно бывший офицер”. Почему так решил слесарь-интеллигент, он же гусар-одиночка без мотора Виктор Михайлович Полесов, судить не берусь. А может быть, все очень
Еще один совершенно неожиданный штрих к портрету. Неожиданный, потому что эту деталь придумали сами читатели. В романе “Двенадцать стульев” у Остапа Бендера усов не было. Усы были у Кисы Воробьянинова. Он очень дорожил своими роскошными усами, а потом их постигла печальная участь. Небольшие усики приклеил Остапу кто-то из актеров-исполнителей. Но ведь актеры, игравшие эту роль, сначала были читателями романа, и что-то в романе подсказало им решение. Думаю, наше российское представление о человеке с Востока. “Из своей биографии он обычно сообщал только одну подробность: „Мой папа, — говорил он, — был турецко-подданный””. Откуда же взялось это забавное и непривычное для русского уха определение? Мемуарная литература подсказывает, что в одном из дореволюционных еще документов значилось: “римско-католического вероисповедания, турецко-подданный Густав Суок”. Тот самый. Отец хорошо известных в литературных и окололитературных кругах трех сестер, Лидии, Ольги и Серафимы Суок. Но у меня есть и своя версия. Еще раз хочу напомнить историю похищения “дружочка”, в которой Катаев сыграл роль благородного разбойника: “Вид у меня был устрашающий: офицерский френч времен Керенского, холщовые штаны, деревянные сандалии на босу ногу, в зубах трубка, дымящая махоркой, а на бритой голове красная турецкая феска с черной кистью, полученная мною по ордеру вместо шапки в городском вещевом складе”. Ключевые для меня слова — “красная турецкая феска”. Представьте, сколько раз была рассказана эта история, какими легендами обросла, как закрепился в памяти посвященных образ Катаева в турецкой феске, чтобы спустя несколько лет вдруг всплыть ради создания новых строк. На воображаемых весах авторской фантазии легенда непременно перевесит вполне достоверный факт.
Портрет Остапа очень динамичен: “„Ну марш вперед, труба зовет”, — закричал Остап”, “добившись так быстро своей цели, гость проворно спустился в дворницкую”, “пройдя фасадные комнаты воробьяниновского особняка быстрым аллюром”, “великий комбинатор дерзко бежал за поездом версты три”. Согласимся с Варфоломеем Коробейниковым: “Прыткий молодой человек”. А я еще раз призываю посмотреть фотографии Катаева двадцатых годов, в особенности сделанные А. Родченко. Они замечательно передают энергию движения. Итак, молодость, здоровье, переполненность жизненной энергией. Ипполита Матвеевича “жгло молодое, полное трепетных идей тело великого комбинатора”. После столкновения с лошадью Остап живо поднялся. “Его могучее тело не получило никаких повреждений”. Замечу, что и Катаева природа наградила отменным здоровьем. В Первую мировую он был ранен, отравлен газами, позднее испытал лишения времен военного коммунизма, но после этого прожил еще долгую-долгую, полную событий и активной творческой деятельности жизнь. Иногда природа бывает как-то особенно щедра и награждает людей качествами, без которых они в условиях современной цивилизации могли бы обойтись: особенная ловкость, сила, гибкость, чутье. Это было дано Остапу: “Он прошелся по комнате, как барс”. Было нечто подобное дано и Катаеву: “Вера, обрати внимание: у него совершенно волчьи уши, и вообще, милсдарь, — обратился он (Бунин. — С. Б. ) ко мне строго, — в вас есть нечто весьма волчье” (В. Катаев, “Трава забвения”). Сам Катаев не раз упоминал про свои волчьи уши. А вот еще любопытное наблюдение Инны Гофф, спустя много лет: “Иногда Катаев гулял один… Осторожный хищник, вышедший на охоту”. Можно по-разному толковать эти наблюдения, по-разному их и толкуют, вплоть до политических оценок. Я же вижу в этом прежде всего особую щедрость природы.
Как одет Остап Бендер. Зеленый (походный) и “серый в яблоках” (мечта, впрочем, осуществившаяся) костюмы. Желтые, потом малиновые ботинки. И что же это? Еще одно “существо с воображением дятла”? Не думаю. Как могли одеваться в 1927 году молодые люди без определенного места жительства или даже счастливые обладатели жилплощади в виде узкого пенала? Еще свежи в памяти времена военного коммунизма. “Жизнь сводилась к простым формулам <…> Еда и топливо. И того, и другого было ужасающе мало”, — вспоминал друг Ильфа, поэт и художник Е. Окс. Все они тогда одевались, по словам Катаева, во что Бог послал. “Мы шли по хорошо натертому паркету босые… На нас были только штаны из мешковины и бязевые нижние рубахи больничного типа, почему-то с черным клеймом автобазы”. Так выглядели в 1922 году Катаев и Олеша, занимавшие в то время не последние должности в ЮгРОСТА. “Это был оборванец с умными живыми глазами”, — вспоминала свою первую встречу с Катаевым Н. Я. Мандельштам. Время действия — тот же 1922 год. Евгений Петров приехал в Москву в 1923 году “в длинной, до пят, крестьянской свитке, крытой поверх черного бараньего меха синим грубым сукном, в юфтевых сапогах и кепке агента уголовного розыска”. С того времени многое изменилось, но и в конце двадцатых роскошь нэпа — для немногих (для нэпманов, для начальников главков и трестов, для преуспевающих литераторов вроде Валентина Катаева, наконец). По переписи 1926 года в Москве 8000 нищих. Что до рядового совслужащего или фабричного рабочего, то они в угар нэпа жили весьма скромно. Герои романа одеты в соответствии с духом времени. “Довоенные (до Первой мировой. — С. Б. ) штучные брюки” Ипполита Матвеевича, пятнистая касторовая шляпа и два жилета, надетые один на другой. Здесь вся история выживания бывшего предводителя дворянства и выстраданная в этой борьбе за жизнь новая философия. Собственность надо хранить как можно ближе к телу собственника, тогда ее можно отнять разве что с самим телом. А перекрашенная кофточка Елены Станиславовны? А платье Эллочки Щукиной, отороченное собакой? И наконец, наидешевейший туальденор мышиного цвета, в который одеты обитатели второго дома Старсобеса. Подведем итог строкой из Мандельштама: “Я человек эпохи Москвошвея” — и согласимся, что никто не оглянулся бы на радужный костюм Остапа даже на московской улице.
Предмет авторской иронии в данном случае — само отношение к одежде, к вещам вообще. Помните, Николая Кавалерова, героя Юрия Олеши, вещи не любили. Зато любовь Остапа к вещам была взаимной: “Остап почистил рукавом пиджака свои малиновые башмаки <…> поставил малиновую обувь на ночной столик и стал поглаживать глянцевитую кожу, с нежной страстью приговаривая: „Мои маленькие друзья””. Мишенью авторской иронии стал этот маленький счастливый роман. И я подумал: а не случилось ли нечто подобное в реальной жизни? Снова перелистываю “Траву забвения” и очень скоро нахожу любопытный эпизод из жизни Катаева. Тридцатые годы, Париж. Катаев, уже известный советский писатель, “в щегольском габардиновом темно-синем макинтоше на шелковой подкладке, купленном у Адама в Берлине, в модной вязаной рубашке, в толстом шерстяном галстуке, но в советской кепке”. Читая эти строки, не только еще раз удивляешься острой и цепкой памяти писателя, нельзя не заметить нескрываемого удовольствия, с каким Катаев вспоминает, где, как и какие вещи он приобрел. Олеша, Ильф, Петров, добившись литературного успеха и получив первые весомые гонорары, тоже с удовольствием примеряли новые костюмы. Ильф, по воспоминаниям Петрова, “любил, когда никто не видит, покрасоваться перед зеркалом”. Подчеркну, “когда никто не видит”. Очевидно, Ильф и Петров считали, что мэтр слишком любит вещи. Это “слишком” определило ироничный взгляд авторов на костюм героя. Особо отмечу две детали внешнего облика Остапа, как принято сейчас говорить, знаковые: кепка и шарф. Они неизменно воспроизводятся художниками-иллюстраторами и художниками по костюмам в театральных постановках, кинофильмах. Кепке обычно придается сходство с фуражкой моряка. В романе было сказано: “кремовая кепка”. И все. Морская фуражка с золотым клеймом неизвестного яхт-клуба была куплена для Воробьянинова. Кепку герою поменяли читатели, связав происхождение Остапа с Одессой. Катаев поддерживал эту легенду, когда говорил о черноморском характере прототипа Бендера. С морской фуражкой Остапа связана и легенда о его одесском акценте. Она просто витает в воздухе. Так думают многие читатели. Между тем в романе никаких одессизмов Остап не произносит и вообще говорит на чистом литературном языке. Катаев же сохранил одесский акцент, о чем сам неоднократно упоминал (“говорю по-русски со своим неистребимым черноморским акцентом”). Одесский акцент Катаева отмечает Семен Липкин в своих воспоминаниях о писателе (“Знамя”, 1997, № 1).
Шарф Остапа. “Его могучая шея была несколько раз обернута старым шерстяным шарфом”. Можно написать целую историю о временных неудачах, превратностях судьбы, о муках южанина, уткнувшегося в спасительное тепло шарфа. Пальто у Остапа не было. Затем, в момент успеха, Остап сменил шерстяной шарф на полушелковый “румынского оттенка” (?). Первый имел чисто утилитарное значение, второй — скорее предмет роскоши, как и “серый в яблоках” костюм. Шарф — особая деталь гардероба, позволяющая совершенно изменить облик, создать образ, принять эффектную позу. Чем-то он напоминает плащ романтического героя или театрального актера. “В нем есть настоящий бандитский шик”, — с восхищением отзывался о молодом Катаеве О. Э. Мандельштам (по воспоминаниям Н. Я. Мандельштам). Осторожно отнесемся к слову “бандитский”, не будем понимать его буквально. Разночинная молодежь, нередко плохо образованная, дурно воспитанная, крушила старую культуру и создавала новое искусство. Как иначе могли оценить дореволюционные интеллигенты, воспитанные еще в XIX веке, этот набег варваров? Обычная история смены поколений, особенно болезненная и острая в революционные эпохи. А как сейчас шестидесятилетние интеллигенты воспринимают творческую молодежь, этих длинноволосых мальчиков и бритоголовых девочек с пирсингом? Главное слово, которое я выделяю в словах Мандельштама, — “шик”. “Шик”, “шикарно” — понятия, объединяющие Остапа и Катаева. Умению держаться, носить костюм можно научиться, но Катаеву оно было дано самой природой. Мне почему-то кажется, что в штанах из мешковины и рубахе с клеймом автобазы он шел как в смокинге. Ему были присущи пристрастие к внешним эффектам, некая театральность. “Я познакомился с Катаевым в 1928 (или в 1929) году на одесском пляже, на „камушках””, — вспоминает С. Липкин. Катаев “высокий, молодой, красивый, встал на одной из опрокинутых дамб и с неистребимым одесским акцентом произнес: „Сейчас молодой бог войдет в море””. Остап тоже театрален. Ильф и Петров, отказавшись от большой театральной истории внутри романа, ограничив ее только эпизодами, тесно связанными с поисками стульев, оставили герою театральные монологи: “Равнение на рампу! О, моя молодость! О, запах кулис! Сколько воспоминаний! Сколько интриг!” Монологи произносятся в самых неожиданных местах и так же неожиданно обрываются. Только что Воробьянинов и Бендер спаслись от разъяренных васюкинских шахматистов, вместо того чтобы закрепить успех (отплыть подальше), Остап вдруг обращается к своим преследователям с монологом: “Я дарую вам жизнь. Живите, граждане! Только, ради создателя, не играйте в шахматы! <…> Прощайте, любители сильных шахматных ощущений! Да здравствует „Клуб четырех коней!””
Исторический поход Кисы и Оси по Военно-Грузинской дороге. Дарьяльское ущелье, Терек, развалины замка Тамары. В этих величественных декорациях Остап произносит свои театральные монологи и декламирует стихи. А так называемая автоэпитафия Бендера? Разве это не театральный монолог? “Голова его с высоким лбом, обрамленным иссиня-черными кудрями, обращена к солнцу. Его изящные ноги, сорок второй номер ботинок, направлены к северному сиянию. Тело облачено в незапятнанные белые одежды, на груди золотая арфа…”
Был свой театральный роман и у Валентина Катаева. В книге “Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона” писатель рассказал о своих детских театральных впечатлениях. Они не забылись с годами. Это была любовь на всю жизнь. Во времена литературной молодости Катаев скрывал свою привязанность к старому театру: “Мы были самой отчаянной богемой, нигилистами, решительно отрицали все, что имело хоть какую-нибудь связь с дореволюционным миром, начиная с передвижников и кончая Художественным театром, который мы презирали до такой степени, что, приехав в Москву, не только в нем ни разу не побывали, но даже понятия не имели, где он находится”. Я думаю, Катаев тогда стремился быть “созвучным эпохе” и немного лукавил. Нигилистические декларации не помешали ему примерно в это же время слушать “Гугенотов” в оперном театре Зимина. А очень скоро он найдет дорогу в Московский Художественный театр, где поставят его “Растратчиков”, а позднее будет писать водевиль для этого театра (“Квадратуру круга”). Без сомнения, пьесы Катаева заметно слабее его стихов, а тем более прозы. Это не помешало ему стать драматургом, как сейчас говорят, успешным. Из письма И. Ильфа к М. Н. Ильф, Нью-Йорк, 17 октября 1935 года: “Сейчас я смотрел „Квадратуру круга”, которая идет на Бродвее <…> Передайте Вале, что первый человек в цилиндре, которого я видел в Нью-Йорке, покупал билет на его пьесу”. Пройдет почти тридцать лет, и Катаев во время поездки по США получит гонорар за те спектакли на Бродвее. Было еще немало несомненно лестных для тщеславного драматурга постановок. Передо мной фотография: Катаев на премьере своей пьесы “День отдыха” в театре “Нувоте”, Париж, 1966 год. В тридцатые — пятидесятые годы пьесы Катаева довольно часто ставили в наших театрах. И почти всегда их ругали, причем не только критики, но и доброжелатели автора. Сам Катаев не мог не понимать, что в драматургии у него больше неудач, чем успехов, но еще долго писал для сцены. Я думаю, что помимо меркантильных соображений его побуждала сочинять пьесы любовь к театру.
Послесловие
Юрий Олеша говорил, что такого романа, как “Двенадцать стульев”, “вообще у нас не было”. Хочу добавить: не было такого героя. Остап Бендер — фигура одинокая в советской, да и в русской прозе. В русской драматургии можно найти персонажи авантюрного склада, но устанавливать связи Бендера с ними, как и с героями европейского плутовского романа, думаю, не стоит: получится натянуто, искусственно, схематично. Хотя полностью исключать литературные влияния нельзя. Ильф и Петров были очень начитанными, и роль литературных мотивов в их творчестве существенна. Но гораздо живее, ощутимее связь Остапа Бендера с фантасмагорией двадцатых годов, с той жизнью, богатой неожиданными поворотами и потрясающими событиями, свидетелями и участниками которых были авторы “Двенадцати стульев”. События служили основой устных рассказов, превращались в легенды и художественные произведения. У “великого комбинатора” не оказалось и последователей. Все, о чем я пишу сейчас, касается только героя “Двенадцати стульев”. Даже Остап Бендер в “Золотом теленке” совсем другой герой, а книга эта скорее печальная, чем смешная.
Любовь читателей Ильф и Петров завоевали сразу. Критики молчали. Мандельштам увидел в этом противоречии “позорный и комический пример „незамечания” значительной книги”. Невнимание критики поначалу огорчало авторов, появление серьезных рецензий совсем уж не обрадовало: “Оставить Бендера так, как они его оставили, — это значит не разрешить поставленной ими проблемы. Сделать Бендера обывателем — это значит насиловать его силу и ум. Думаю, что оказаться ему строителем нового будущего очень и очень трудно, хотя при гигантской очищающей силе революционного огня подобные факты и возможны”, — писал А. В. Луначарский в журнале “30 дней” (1931, № 8). Агафье Тихоновне на проволоке в спектакле театра “Колумб” было, думаю, комфортнее, чем молодым писателям в условиях такого жесткого диктата критики. Я пытаюсь подобрать слова, чтобы передать чувства авторов, а память услужливо подсказывает цитату из романа: “Ипполит Матвеевич понял, какие железные лапы схватили его за горло”. Время менялось стремительно. Государство, более или менее справившись с самыми неотложными проблемами, вызванными революцией и Гражданской войной, вдруг вспомнило о великой силе искусства и поспешило взять над ним власть. Но я бы не стал преувеличивать роль социальных перемен в том кризисе, который пережили авторы в промежутке между первым и вторым романами. Причины были скорее психологические: написать что-то новое после ошеломляющего успеха. “Мы вспоминали о том, как легко писались „Двенадцать стульев”, и завидовали собственной молодости” (из записей Е. Петрова). Когда социальный смысл романов Ильфа и Петрова (в особенности “Двенадцати стульев”) преувеличивают, не оставляет ощущение фальши, по крайней мере натяжки: “Фигура Остапа Бендера — это гимн (независимо от желаний и намерений авторов) духу свободного предпринимательства” (Б. Сарнов, “Ильф и Петров на исходе столетия”). Да, Ильф и Петров были сатириками по призванию, но по крайней мере до конца двадцатых годов они смотрели на жизнь в советской России изнутри, а не со стороны. Новая власть дала возможность Ильфу, Петрову, Катаеву и многим другим реализовать их таланты. Они не могли не ценить этого. Ильф: “Закройте дверь. Я скажу вам всю правду. Я родился в бедной еврейской семье и учился на медные деньги” (из записей Е. Петрова). “Мы — разночинцы. Нам нечего терять, даже цепей, которых у нас тоже не было”. Под этой фразой Валентина Катаева они, кажется, все могли бы подписаться. Вы заметили, что у Остапа нет прошлого, нет дороманной истории? Она есть у Кисы Воробьянинова, у Елены Боур и даже у Эллочки Щукиной. А у Остапа нет! Нельзя ведь всерьез воспринимать его фантастические экспромты: “Сколько таланту я показал в свое время в роли Гамлета”, “Здесь лежит известный теплотехник и истребитель Остап-Сулейман-Берта-Мария-Бендер-бей…”, “Покойный юноша занимался выжиганием по дереву, что видно из обнаруженного в кармане фрака удостоверения, выданного 23/VIII — 24 г. кустарной артелью „Пегас и Парнас””.
Было и еще одно свидетельство. “Яков Менелаевич вспомнил: эти чистые глаза, этот уверенный взгляд он видел в Таганской тюрьме, в 1922 году...” Ну и что это разъясняет, открывает ли хоть немного завесу над прошлым Остапа? Нет. Во-первых, Яков Менелаевич мог и ошибиться, во-вторых, попасть в тюрьму в то смутное время мог кто угодно. “В половине двенадцатого, с северо-запада, со стороны деревни Чмаровки, в Старгород вошел молодой человек”. Вот все, что мы узнаем о герое до начала действия. Остап не отягощен даже прошлым. Все, что он совершает, совершается на наших глазах, создавая впечатление легкости, игры, импровизации. “Остап несся по серебряной улице легко, как ангел, отталкиваясь от грешной земли”. Вот секрет обаяния Остапа. Ощущение свободного полета. Кажется, даже гравитация не властна над ним. Только творческая личность способна испытать такую свободу, и чувство это притягательно и заразительно. Ильф и Петров и сами пережили такие счастливые мгновения. Но думаю, возможность наблюдать эту свободу и легкость со стороны им давали встречи с Валентином Катаевым, что и послужило первопричиной, толчком к созданию фигуры “великого комбинатора”. Каким-то непостижимым образом Катаев сохранил свободу творческой фантазии до конца жизни и даже написал после шестидесяти лучшие свои книги. Валентин Катаев тоже одинокая фигура в нашей литературе. “У них у обоих учился я видеть мир — у Бунина и у Маяковского”. Катаев соединил русскую классику XIX века и авангард XX, создал свой стиль. Его трудно отнести к какому-либо лагерю, группировке в советской литературе. И не нужно этого делать. Катаев всегда окажется “чужим среди своих” и “своим среди чужих”.