Новый Мир ( № 12 2006)
Шрифт:
Без “краеугольного камня” — Мишеля — дом и вправду не устоял, хотя держался долго усилиями младшего брата, Алексея. Впрочем, повторение “прямухинской гармонии” было по многим причинам немыслимо. Устройство “гармонии” было практическим философствованием, ему подчинялась вся жизнь усадьбы, ее быт и экономика: сад, а не прибыль были целью хозяйства; стоимость парка была обыкновенно почти равной стоимости помещичьего дома или дворца. Внешней стороне паркового мировоззрения соответствовала ясная, присущая разве что XVIII столетию чистосердечная вера в то, что такое вот беспорочное мироустройство возможно, что можно, как Александр Михайлович Бакунин, женившись в сорок лет, перепланировать дом в двадцать четыре комнаты, где редко живало менее шести гостей одновременно, нарожать детей и выпустить их в мир, никакой такой гармонии не знающий. В мир, где мало-помалу брал верх дух наживы и обретали плоть и силу злосчастные идеи. Да что идеи — слова! “Дух разрушающий есть дух созидающий” — блистательный софизм Мишеля. Но ведь и софизмы исполнены смысла. Почему не наоборот — ведь естественнее и понятнее было бы? Почему разрушение и созидание
Когда-то, отправившись на исток Волги в надежде обнаружить некоторый метафизический, что ли, исток, исток Родины или самого себя, я впервые с изумлением обнаружил, что все предварительные предположения мои о том, что должно открыться, оказались ложными, что действительность беспощаднее, а главное — тупее, чем я позволял себе думать. Тупее и безнадежнее. И что уж если мы решились путешествовать с целью составить себе понятие о том, что такое наша страна сейчас, то нам прежде всего следует готовить себя не к тому, чтобы изучать нравы и записывать предания, а к тому, чтобы терпеть. Терпеть само отсутствие нравов, без-нравственность, так сказать, беспросветное пьянство, равнодушие и беспамятство — в непереносном и непереносимом смысле слова. Привыкать к тому, что пространство культуры вновь оказывается диким ландшафтом, словно мы видим землю до того, как ее начали пахать и вообще систематически возделывать. Только стерпев все это, пересилив лютую гостиничную тоску, возможно, обретешь то, что искал: надежду. Раньше я много черпал надежды в природе или в той особенной красоте и красноречивости, которые присущи выразительной старинной архитектуре. Но со временем убедился, что природа принадлежит Вечности, а архитектура — Великому Прошлому, но ни тем, ни другим не утолить надежды, как насущной жажды. И тогда я стал искать и находить людей — их оказалось множество, — которые удивительным образом совмещали в себе и память о Великом Прошлом, и достоинство жизни в Настоящем, и намагниченность Будущим — временем надежды.
О Сергее Гавриловиче Корнилове впервые я услышал зимой от друзей, заехавших в Прямухино поглядеть на церковь бакунинской усадьбы. И так узнал, что в Прямухине живет Хранитель, получил номер телефона и план проезда, нарисованный на бумажке. Слово “хранитель”, впрочем, все объясняло; оно не случайно воскресло в языке, когда поля вновь обратились в пустоши; оно возникло как просьба духа помнить и сознавать себя, продолжаться в неразорванности. Ни один из встреченных мною хранителей (ключа ли от волжского истока, фотографий ли затопленных улиц города моих предков) не походил, в общем, на архивариуса, не все обладали научной полнотой знания о предмете, ими хранимом, но все сознавали, что сберегают сокровище, по какому-то странному принципу именно им доверившееся. А потому в задачу каждого входит не только помнить и научно достоверно знать, но и быть рядом, чтобы своею жизнью свидетельствовать о действительной ценности хранимого. Таких людей сейчас много, и, полагаю, именно их несовершенными усилиями страна наша и сберегается сейчас от растворения в Вечности природы.
С Сергеем Гавриловичем познакомились мы легко, я чуть опоздал к обеду, поэтому тут же посажен был под навес открытой кухни во дворе, возле которого, прямо в котелке на костре (“по-цыгански”, как говорят деревенские) доходили до кондиции щи. Он рассказал о себе, и я подивился пестроте биографии: был режиссером, директором ДК, журналистом. Привычку готовить на открытом огне приобрел в Лапутии (был на Белом море такой дом или даже страна такая, созданная биологом Вадимом Федоровым как один из бесчисленных во времена застоя островов неограниченной свободы). И коммерсантом даже пробовал в крепкой компьютерной фирме “Белый ветер”. И тут дефолт. Все, кто уцелел в бизнесе, сразу сбросили балласт: недвижимость, аренды, людей, конечно. Начальник — отношения были прекрасные — вызвал Сергея Гавриловича к себе:
— Так и так, тебе пятьдесят девять лет. Что намереваешься делать?
Странно, что ответ для Сергея Гавриловича как будто и не был неожиданностью, хотя он ни к чему такому не готовился.
— Поеду в деревню дом покупать.
— Ну, тогда я тебе завидую...
Значит, дом: деревянные необшитые теплые стены, овальный стол, покрытый клетчатой скатертью, иконки в красном углу, фотография погибшего в Лапутии друга, CD-плеер, гитара, две печки, компьютер с выходом в Интернет, окно, распахнутое на мокрый куст сирени, Лесков в изголовье… Плюс еще терраска с огромным деревянным столом и лавками вокруг, предназначенная специально для гостей и горячих споров, отважная болонка Джоша (первоначально Джо, но вышел на поверку сучкой) и кошка Тимошка, прячущая котят где-то под полом во флигеле бакунинского дома. И наконец, сам этот флигель, “Генеральный план реставрации парка бывшей усадьбы Бакуниных”, замечательно красиво раскрашенный сообразно флористическому разнообразию пород, и собственно парк — сразу за калиткой огорода, роскошный массив зелени, где на поляне с обломком старого дуба косит траву какой-то мужик — ну чем не простор для человека, которого обвал рубля чуть не вычеркнул из списков активно живущих с перспективой получать пенсию и собирать бутылки по помойкам?
Я Сергея Гавриловича прямо спросил: на каком основании он себя к этой усадьбе причислил и чем отличается от любого другого пенсионера, сажающего картошку и на склоне дней отдыхающего от суеты городской жизни? Он удивился:
— Так был же сон…
— Какой сон?
— Теперь можно сказать, вещий. Лет двадцать пять назад. Я в этих местах детство провел, всех хорошо знаю. И вот во сне иду я к председателю колхоза имени Ульянова-Ленина Барановскому и говорю: нельзя так жить! Надо что-то делать! “А, — он мне говорит, — я и так все делаю. Что конкретно ты предлагаешь?” — “Я предлагаю, говорю, во-первых, выкинуть из церкви клуб и церковь эту открыть, попа нормального привести, чтоб все как положено. Во-вторых, выселить из барского дома учителей. Что они там у тебя друг на друге ютятся, как бичи? Что, у тебя лесу на три-четыре избы им нету? А в-третьих, предлагаю здесь учредить музей. Причем такой музей… необычный!” А Барановский мне во сне отвечает: “Значит, хочешь, чтобы меня из партии выгнали?”
Конечно, выяснилось потом, что помимо этого сна и исподволь, всю жизнь вызревающего решения вернуться сюда, на родину деда, есть еще всякие формальные обстоятельства — причастность к Бакунинскому фонду, в задачу которого входит реставрация и восстановление. Среди учредителей — праправнук Бакунина (а значит, сын одного из братьев, ибо у самого Мишеля своих детей не было) Георгий Никитич Цирг, коммерсант. Внешне очень похож на Бакунина, что подтверждает законы Менделя. Но я о другом. Фонд — он в Москве фонд, здесь — абстракция. А жизнь хранителя — она, напротив, очень конкретна, она противостоит стихии разрушения непосредственно. Помню, как раскочегарили мы мою “Ниву” и лесными дорогами покатили по соседству к любезному другу старика Бакунина Н. А. Львову — в Никольское и Арпачево, где выстроил тот церковь обыкновенную с колокольней в виде маяка, символизирующего воссоединение света небесного с музыкой сфер. Всего-то накрутили километров сорок, а впечатление было, что колесим по сказочной стране или странам даже: в трех деревнях мужики были скуластые, рыжие, заросшие коротким жестким волосом (не бородой, а именно щетиной непролазной) и при этом все почти — с рассеченной в драке левой бровью; а в Арпачеве уже мужики были черные, бородатые; сухощавые были, но в основном кряжистые или даже толстые. А промеж тех деревень не было ничего, кроме колокольчиков, неба, извивов реки да редких посевов жита. Львовская церковь стояла в лесах, которые, казалось, только и удерживают ее обветшавшие стены. “Маяк” давно потух. Возле него чернел старый, шелудивый, оползший на одну сторону дом, в котором зародился и быстро выплеснулся на улицу звук скандала. Вышла старуха и наперерез проходящему деревней стаду пошла с ведром к оловянному водопойному пруду, в сердцах все повторяя: “Еб твою мать! Пока была молодая, так была ничего, а как постарела, так еб твою мать! А ты доживи до моих годов-то… Ты доживи…” Потом старуха устала ругаться, и мы ее увидели у церковной ограды, она на скамеечке сидела с кошкой на руках и обижалась…
И я еще подумал, что где-то видел все это — эти дома без заборов, взъерошенные ветром крыши, пахнущих водочкой мужиков, слоняющихся по улицам без видимого дела и все равно вздернутых, озлобленных чем-то, и эти скандалы беспричинные, в которых изживает себя нищая и погубленная жизнь, — все это, правда, я видел в одном ненецком поселке лет за семь до приезда сюда, но только тогда мог заставить себя смотреть на это с холодным этнографическим отчуждением, а здесь нечем закрыться, видя, до какого состояния дошел мой народ…
Однако в том же Арпачеве, в доме, выстроенном с холостяцкой старательностью, проживал еще один хранитель. Хранитель церкви и маяка Георгий Федорович Шапошников. Его долго не могли мы докричаться и войти в ворота, охраняемые огромной безмолвной кавказской овчаркой, а потом увидели явно из бани к нам вышедшего человека, чем-то похожего на актера Пуговкина.
Он порадовался соседству и знакомству, по сути же заметил, что главное — не пускать в дело никаких посредников, потому что вот — он указал рукою в сторону церкви — крыша: она на собственные деньги собственными руками сделана. А сколько ни приезжало с программами и с проектами — гвоздя не привезли. Паразитами то есть оказались.
— Как же их отличить, паразитов-то? — несколько наивно вопросил Сергей Гаврилович.
— Ну как? — удивился Георгий Федорович, прикрывая остывающее после парной тело халатом, а голову — верхом обрезанной фетровой шляпы. — Вы, вообще, верующий человек?
— Верующий, — сказал Сергей Гаврилович.
— Ну, так по вере и поступайте…
Со стороны жизнь хранителя кажется обыкновенной, заурядной даже, путающейся в каких-то мелочах. Но смысл ее в том, чтобы каждодневно противодействовать неистощимому духу разрушения, который воцаряется, когда дух землеустройства перестает соединять людей. Ничего нельзя изменить, не став своим среди этих людей, изверившихся, потерявших чувство справедливости и добра, не любя их, не вросши с корнями, с огородом и картошкой в эту неплодную землю, не простаивая длинных очередей в промозглом деревенском магазине за хлебом или за селедкой, пересоленной так, что не лезет в горло без лука, не слившись с ландшафтом и с течением местного времени, чтобы внутри все же остаться самим собой и вечером под навесом у костра поднимать тост за Бакуниных…
Без Корнилова попытки восстановить усадьбу уже предпринимались. И были подрядчики (которые — точно по Шапошникову — растратили деньги, спустили воду из верхнего пруда, выбрали из него карасей да и делись куда-то). Но когда поселился в усадьбе Сергей Гаврилович, отношение к “реставрации” изменилось: потому как если человек сам живет, собой отвечает, то дело это его, кровное — а это уже серьезно…
Разумеется, существует проект полного воссоздания парка и дома. Есть смета (на дом) — 180 тысяч у. е. Сергей Гаврилович живет так, как будто дело только в том, чтобы эти деньги перевести со счета на счет, как будто скоро, при жизни его уже, все это будет.