Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 2 2009)
Шрифт:

Алевтина смотрела прозрачно, на вопросы про здоровье и вообще, как дела, отвечала положительно и внятно, только быстро-быстро разглаживала пальцами край скатерти да беспокойно подергивала плечом.

Когда Муська встала и, точно принюхиваясь, двинулась в сторону закрытой двери во вторую комнату, Алевтина сорвалась с места и с криком: “Не отдам! Не пущу!” — кинулась наперерез.

Спасать Муську ближе всего оказалось Глафире, она прихватила буйную Алевтину со спины. Алевтина верещала, как пойманный в силки заяц, но противиться крепкой Глафире не имела сил.

На крики слетел со своего пятого этажа доктор Латышев.

Он выдернул из Глафириных рук вконец обезумевшую Алевтину и на вопли Августы, что надо “„скорую” вызывать и везти Алевтину на Пряжку”, приказал всем немедленно выметаться, “чтобы духу ничьего через секунду не было”. Благодетельниц как ветром сдуло, потому что в таком бешенстве сдержанного Латышева никто еще не видел, включая, кажется, и Зинаиду, которая, на правах жены, все же осталась. Доктор стоял посреди комнаты, прижав к себе плачущую Алевтину, и гладил седые кудельки на ее трясущейся голове. Все остальное подъезд узнал в пересказе Зинаиды.

Напившись лекарств, которые, предварительно изучив этикетки, принес из кухни Латышев, Алевтина немного успокоилась и заявила, что ничего предосудительного не делала, а книги все равно бы списали. И она впустила доктора и Зинаиду во вторую комнату, “кабинет мужа Саши”. Там на стульях, диване, письменном столе и подоконнике в открытом и закрытом виде лежали книги, журналы и газеты, посвященные жизни поэта Есенина, причем большинство из них были в двух-трех экземплярах.

Оказалось, что все последние предпенсионные годы работы в БАНе Алевтина таскала, засунув за корсаж юбки, печатную продукцию с изображением поэтов Есенина и Клюева. На изумленный вопрос Глафиры:

“В какой-такой бане работала Алевтина?” — Зинаида снисходительно пояснила, что так “в интеллигентной среде” называют Библиотеку Академии наук, сокращенно БАН.

Потом Алевтина призналась Латышеву, что еле-еле сводит концы с концами и скоро, видно, не в состоянии будет оплачивать свою жилплощадь.

— Но вы же понимаете, доктор, — Алевтина подняла умоляющие глаза на Латышева, — вы же образованный человек и понимаете, что Сашенька не может без кабинета, он ведь ученый, и кабинет ему просто необходим. Видите, — и она с гордостью указала на журналы и книжки с портретами Есенина, — видите, сколько у него научных работ. А этот, в шляпе, иногда выступает его соавтором. И сынок наш в институте учится, ему тоже кабинет понадобится. — Алевтина говорила убедительно и твердо, с совершенно нормальными интонациями. — А если я съеду на меньшую площадь, куда же им возвращаться? Они меня не простят, вы понимаете, Петр Сергеевич? Вы же понимаете меня?.. А недавно мне приснился Сашенька и сказал, что с его помощью я справлюсь. Ну вот я и подумала… Те фотографии, — она указала на портрет в рамочке из бука, — жалко, а с этими, из журналов, можно и выйти…

— Вы все правильно сделали, Алевтина Валентиновна. Все правильно сделали, — приговаривал Латышев, тихо поглаживая сухонькую руку Алевтины. — Вам совершенно не о чем волноваться. Все хорошо.

На этом инцидент был исчерпан. Раз в неделю к Алевтине стала прибегать симпатичная медсестричка из больницы, и Алевтину с портретом больше никто в переходах не видел.

 

Какое-то время подъезд жил спокойно. Старики болели, но держались. Тамарина дочь Женечка становилась чем старше, тем грустнее. Зойка перешла в шестой класс, стала стесняться матери, грубить, а Люба злилась, называла ее “дрянью неблагодарной” и хваталась за тот самый березовый вечный веник, который со времен дворника Азима валялся в кладовке.

— Хорошо, что лом в подвале, а то привыкла махать-то! — кричала Зойка, срывала с вешалки модную курточку и бежала во двор, который мела, кстати, уже

не Люба, а совсем другая дворничиха, мучительно синеглазая Раиса, мать странно улыбчивых, несоразмерно большеголовых мальчиков-близнецов.

Поздно вечером, возвращаясь после мытья полов в продуктовом магазине возле метро, том самом, что заменил собой сомнительные и плохо пахнущие ларьки, Люба растирала жгучей мазью ноющие суставы и ложилась спать. Даже телевизор смотреть ей не хотелось.

Тетка, так и не ставшая по-настоящему родней, продала свою квартиру, купила за городом домик с участком и сидела там безвылазно с внуками. А теткину дочь Люба и видела-то всего раз за двадцать с лишним лет: когда родилась Зойка, та забежала и оставила на столе байковое одеяльце и несколько застиранных детских пеленок.

С соседями никакого такого общения, кроме “здрасте — до свиданья”, не получалось. Изредка забегала Люба к Одинцовым, проведать, “живы ли” да “не надо ли чего”. Посиделки с Глафирой, тяготившие Любу, давно сошли на нет. С противоположными армянами тоже незаладилось. Поначалу маленькая Ануш, если пекла что, а пекла она часто, заходила к Любе, приносила тарелочку, накрытую белой салфеткой, и навстречу Ануш радостно выскакивала Зойка. Люба ревниво оттирала Зойку бедром, тарелочку брала и вежливо интересовалась: “Как ребяты ваши?” Ануш каждый раз удивлялась слову “ребяты”, не понимала, о ком речь. Когда выяснялось, что о внуках, говорила, что все, слава богу, хорошо, ласково трогала Зойку за подбородочек и уходила.

Люба надламывала душистое печенье и думала, что все равно соседи напротив “какие-то не такие”. Живут тихо, сор из избы не выносят, даже если и случается чего, семья ведь, понятно. Детей одних на улицу не пускают, а только под присмотром. Это ее Зойка с пяти лет одна с детсадовскими подружками по двору шмотылялась, а всегда нарядную, с бантами в косах Светочку лет до двенадцати Арсен сам в музыкальную школу водил и еще ждал, пока занятия кончатся.

А потом Люба и вовсе с соседями рассорилась, но это было позже, когда обосновался у них в узкой комнатке при кухне новый жилец, дальний, как они сказали, родственник по имени Григорий, сутулый седой мужчина с твердым неулыбчивым взглядом черных глаз и странным, как бы изнутри прогоревшим лицом. Изредка они сталкивались в подъезде, Люба поджимала губы, сторонилась, а мужчина коротко и равнодушно взглядывал мимо Любиного плеча и кивал, и Любе казалось, что в глазах его и под обтянутыми темной кожей острыми скулами тлеют, ни на минуту не угасая, раскаленные угли. Но самым подозрительным в Григории был шрам, тянувшийся от уголка левого глаза вниз, к шее. Когда лицо мужчины зарастало твердой седой щетиной, шрама почти не было видно, а на гладковыбритой коже он казался свежей кровоточащей раной.

Выходя утром во двор, Люба придирчиво оглядывала газоны и дороги возле дома, интересуясь, как там новая Раиса справляется. Раиса справлялась. Осеннее месиво из листьев и грязи было аккуратно загнано за поребрик, на край газона, а там разбито на кучки, чтобы потом удобнее было в уборочную машину закидывать. Ледяную корку на дорогах Раиса ломом, конечно, не колола и скребком для льда не скребла, но песком с солью посыпала изобильно, так что зимняя обувь расползалась прямо на ногах граждан. Зато переломов конечностей ни у кого не было.

Переломов не было, но было другое: Любин третий подъезд слева начал идти на убыль.

Происходило это потому, что новых детей не рождалось, прежние вырастали и норовили сбежать, как, например, Зинкина задавака Татьяна, выскочившая замуж за немца, точно своих ей тут было мало. А старики вдруг “двинулись строем на выход”, как определила для себя этот процесс Люба, когда почти сразу вслед за старичком Поляном отдала Богу душу полковничиха Августа Игнатьевна.

Поделиться с друзьями: