Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 3 2007)
Шрифт:

К слову, полноценных богоданных имен в сборнике почти не встречается. Они заменены уродливыми усечениями и кличками. Это касается и героев (Фей, Ляпа, Сюз, Сирота, Настик и проч.), и самих авторов (Диа Диникин, Dead Head, Майкл Эйр, Nasty и другие). Здесь не просто поиск более выразительного боевого прозвания. Это, с одной стороны, отказ от того, что получено от родителей, от системы вообще, стремление вылепить себя самим, без чьей-то указки, и с другой стороны — опять-таки самоуничижение, желание залезть в грязь на глазах у изумленного благонамеренного общества. Клички — удел животных, преступников, юродивых либо детей — как еще недоличностей. Поэтому Елена Боровская называет себя Dead Head (“мертвая голова”), а Анастасия Лысогор — Nasty (“противная”) намеренно, из какого-то комплекса противодействия (можно вспомнить обрившуюся наголо героиню фильма “Чучело”).

В

общем-то, персонажей и авторов сборника стоит смело отождествлять — не в деталях, но вообще, по психологии, пусть даже персонаж — лишь одна из масок пишущего. Образы авторов здесь выражены не “цементирующей силой”, а биографичностью. К каждому имени (кличке) прикреплен ярлык с кратким перечнем подвигов и увлечений. В них читаем, что Nasty, к примеру, — философ подвалов и помоек, Dead Head — участница похода через территорию Белоруссии в Латвию для протеста против репрессий, направленных на советских ветеранов, что Сергей Соловей в 2001 году был арестован в Риге по статье “терроризм” за защиту прав тех же ветеранов и всего русского населения Латвии и т. д. Практически каждый занят общественной работо­й.

“Про нашу удаль сложить бы песни, / Но никому мы не интересны. / Петлею душит / Нас воздух спертый, / Давай разрушим / Мир денег мертвый”5 — эпиграф к биографии Сергея Соловея. В этих строчках, в особенности в словах “никому мы не интересны”, — вся книжка в конденсированном виде. Собственная ненужность является лейтмотивом всего нынешнего времени, поэтому проблема “другого”, “чужого” (собственная чужесть либо чужесть окружающих) встает в трудах и феноменологов, и экзистенциалистов, стародавних и современных. Молодые герои чужды обществу и взамен объявляют общество или отдельные его элементы чуждыми себе, что зачастую доходит до радикальных форм ксенофобии. Однако неприятие именно определенной этнической группы у молодых тоже не целенаправленно, а скорее случайно. Когда власти, родители и все общество на них ополчаются, молодые “герои”, подсознательно мучась от своей инакости и внешне выпячивая ее, придумывая свою закрытую символику и трибуну (лимонка-граната и “Лимонка”-газета), в то же время рады найти еще более инаковые группы людей и, в свою очередь, ополчиться на них.

Дмитрий Бахур в “Красной кнопке” прямо пишет об этом: “Отчуждение. Отчуждение преследует меня в любом месте, в каждый момент. Вся жизнь проходит через отчуждение. Я чужд этому миру, и он питает ко мне аналогичные чувства”6. Анна Козлова вторит ему: “Когда я выросла, я стала никому не нужна, меня предают каждый день — за завтраком, за кофе”7. Этот своеобразный аутизм ведет к двум противоположным следствиям: с одной стороны, герои сборника идут к акцентированию любой жизненности (питие, любовь), к поиску некоего примиряющего с миром старших начала, и им оказывается русскость (первый раздел сборника так и называется “Слышишь, я — русский”). С другой стороны, герои через самоотравление идут к смерти и, следовательно, к полному разрыву с социумом, для которого, в отличие от первобытных обществ, мертвые являются наиболее дискриминированными (см. “Символический обмен и смерть” Жана Бодрийяра). Смерть становится желанной, так как новые культуры изолировали и противопоставили ее жизни, а жизнь — не устраивает.

 

Вот некоторые цитаты из одного современного романа: “Какова ты на вкус, моя собственная смерть?”, “...если что-то не предпринять прямо сейчас, то скоро я, наверное, умру насовсем”, “Наш с вами мир умер. Но никто не хочет этого замечать”, “Дожить свою жизнь до конца и тоже стать мертвым. Скоро Россия начнет разваливаться на куски, и нас всех поубивают”8. У романа (который на самом деле не роман, не повесть, а эдакое новеллистиче­ское эссе, где свободное повествование слегка ограничено рамками принятой сюжетной модели) “Мертвые могут танцевать” нет автора, вместо имени — электронный адрес nobody01@inbox.ru Nobody — это никто, здесь, опять-таки, самоотсутствие, обезличенность плюс аллюзии на интернет-форумы с их доверительно-беспринципной стилистикой и вольностью высказываний. Подзаголовок книги — “путеводитель на конец света”. Она и строится по древнейшему типу книги-путешествия. Шестнадцать путевых эпизодов (Каир, Новгород, Венеция, Дели, Нью-Йорк и т. д.), вольная, приятельская манера изложения и циничная откровенность. В итоге герой предстает несчастным человеком, которому толком нечего и некого любить, который ни во что не верит, который не знает, кто он есть, который переезжает с места на место в поисках любви, веры, надежды, себя, но не находит ничего из перечисленного, — короче, полный набор романтика.

Даже гносеологический оптимизм (все

познаваемо) у Nobody01 приобретает пессимистический оттенок — познавать больше нечего: “Все, что можно было узнать об окружающем мире, уже известно”9. Даже рассказывая эпизоды древней истории, сидя на пригорках Старой Ладоги, он признается: “Я ничего не почувствовал”10. Такое онемение душевных рецепторов героя вызвано обстановкой, воздухом, перекройкой социальных отношений вокруг. Он честно заявляет: “Я бы полюбил тебя, моя страна. Так многие делают, и жить ради тебя, наверное, проще, чем неизвестно ради чего. Но я до сих пор не вижу, за что тебя любить, да и на то, чтобы стать для меня смыслом всей жизни, ты не тянешь”11.

Что удивительно, несмотря на большие претензии к миру и потерянность в нем, Nobody01 называет свою книгу путеводителем, притязает на мегафон гида. Точно так же “хулиганы” поколения “Лимонки” вдруг объявляют свой сборник учебником. Пускай путеводитель ведет на край света, а учебник читается под партой, тем не менее и то и другое — дидактический материал, который учит читателей не любить и не верить в обыкновенную жизнь, а искать наслаждения в экзотике. Не в географической, как у романтика Марлинского, а в антропологической — в экзотике измененного сознания и тела.

 

Все эти авторы поглощены процессом самоидентификации, дифференциацией своего и не своего, ответом на вопрос “кто я?”. Этим занимались очень многие литературные персонажи, будь то Джо Кристмас из фолкнеровского романа “Свет в августе” (белый с негритянской кровью) или Митя Вакула из романа молодого букероносца Дениса Гуцко (русский с грузин­скими ментальностью и акцентом). Советское половинное деление молодежи на комсомольцев и хулиганов больше не срабатывает, наиболее неблагополучная часть ее разбилась на панков, готов, аскеров, нацболов и прочих, которые счастливы, что выделились, определились и могут сообща выпускать свою энергию, доказывая либо своей отчаянностью, либо внешней запущенностью, либо агрессией, что они существуют.

Однако таким образом выпячиваемое существованиеоказывается не бытийным, а соматическим, обнаруживающимся преимущественно через элементы телесности (“Я есмь мое тело”12, — говорит А. Козлова), а уже заложенная тут дуальность — плоть либо как буйство карнавала, радости, самоутверждения, либо как символ унижения, истощения, отвращения — оборачивается выбором второго члена дизъюнкции.

К примеру, книжка молодой журналистки Анны Старобинец “Переходный возраст”, номинированная по рукописи на премию “Национальный бест­селлер” в 2005 году, вся построена на реакции отвращения. Обладая действительно недурным, в отличие от “лимоновцев”, слогом, А. Старобинец сгущает все физическое, аномальное, что есть в человеке, и доводит это до ужасающего, отвращающего гротеска. Повесть “Переходный возраст” — о том, как мальчик Максим становится муравьиным гнездом, жилищем тысяч насекомых, которых отложила в нем королева-матка. Комната его затхла и зловонна, под кроватью, в наволочке, всюду — полуразложившиеся пищевые запасы. Год за годом он превращается в отвратительного нелюдимого монстра, чьи внутренние органы уже почти испорчены, чей мозг перестает воспринимать себя как себя и мыслит мыслями Королевы и муравьиного коллектива.

Сестра Вика, “однояйцевый” близнец мальчика (здесь фактическая ошибка — однояйцевые близнецы не могут быть разнополыми), стыдится и побаивается его, переселяется в комнату матери, а ничего не понимающая мать не перестает успокаивать себя ссылками на переходный период. Несмотря на явно кафкианскую ситуацию, Максим отнюдь не аналогия Грегора Замзы. Тот, несмотря на обличье насекомого и постепенную рудиментацию человеческого, любит своих мещан-домочадцев, трогательно волнуется за них, тогда как те, напротив, не видят его за жучьим панцирем, ненавидят его и в конце концов доводят до смерти. Здесь же мать с сестрой как раз всячески пытаются понять Максима, однако он сторонится их, всецело подчиняясь воле Королевы.

Кончается повесть, как и у Кафки, смертью. Через девять лет после того, как муравьиная самка залетела в ухо семилетнему Максиму, погибает Викин кавалер, убитый Максимом в лесу. Умирает сама Вика, родив от наполненной муравьиными личинками спермы Максима три кокона. Умирает один из странных зародышей. Умирает Максим, чье тело-оболочку покидают все муравьи. Умирает сама Королева, чей труп тоже выносят из мертвого тела мальчика. Мать, обо всем узнавшая из дневника сына ( “Она — чужая Мать. Она нас просто кормит. Мы не любим Мать. Мы любим маму. Мы любим матку”13), каждый день носит внукам-гибридам сахар и пирожные.

Поделиться с друзьями: