Новый Мир (№ 3 2007)
Шрифт:
Если, думал я, в одну чудесную ночь “оно” (иначе я пальто уже не называл) очутится в моем обладании, почему бы не отцепить от него пелеринку с ее чудным запахом молочного шоколада и ее, только ее одну, взять с собою, к себе, чтобы она дремала у меня под одеялом, вот так, как спала в моей постели в ногах пропавшая без вести, но вечно припоминаемая Плутовка (и она еще, может быть, отыщется!). Весь вопрос в том, что сделать, чтобы пелеринка и по утрам, когда Агата убирает постели, не попалась ей на глаза. Сердце учащенно билось и подсказывало успокоительные доводы: ведь она (т. е. пелеринка) такая короткая, Женичкины круглые плечи постоянно выпирали из-под нее, и тепленькая шея полненькой малюсенькой светлой фигурки пошевеливалась из-под пелеринкиного воротника. Потому-то, когда няня однажды попыталась застегнуть его на крючок, крючок оторвался, повис на ниточке и так и остался висеть до самой пропажи. А они все ко мне придираются… Вот приду
21-го мая 1968, 10 pm. Все равно так это оставить нельзя… И последовало действие. После молнии — гром.
Оба плана слились в один. В один ненастный вечер я сунул поблескивающие ножницы под подушки, терпеливо выждал, покуда няня стала мерно похрапывать (брат просыпался, только когда его настойчиво будили), и, вооружившись ножницами, отправился, согласно с основным планом, на цыпочках в поход. И опять произошло нечто непредусмотренное и непредуслышанное.
Очутившись благополучно в кабинете и извлекши из-за шкафа порядочно искомканное пальтишко — при слабом отсвете уличного керосинового фонаря, Бог знает какого цвета, — я хотел, как было задумано, натянуть его на свою ночную рубашку. Но меня захлестнула могучая горячая волна. Я крепко прижал к сердцу бесформенный огромнейший шоколадный ком и, кинувшись на диван, уткнулся головой в спинку в стенку и — расплакался.
О чем я плакал? Почему? Теперь, когда мне почти семьдесят семь, я могу сделать разные более или менее убедительные предположения. Но тогда я осознавал одно: я не в силах расстаться с Женичкой, и теперь меня хотят лишить даже ее осязательных останков, меня заставляют уродовать их, резать Женю ножницами на куски. Мне стало жалко не столько Женю, сколько самого себя — жалко до острой, как иголка, боли. За что? За что?
По-видимому, я лил слезы долго и обильно, потому что, когда я под конец взялся за операционный инструмент, “оно”, пальтишко, было вымочено вдоль, и поперек, и поверху, и по подкладке, и особенно по шву пелеринки под воротником. Где тут “отцепить”?! Все равно — с ножницами или без ножниц. Да и отпороть в такой тьме невозможно. Что же? Оставить все как было? Вернуться в детскую даже без пелеринки? Откуда-то послышался шорох. Может быть, шаги городового с Петербургской улицы, на которую выходили парадные комнаты, а может быть, тут же где-нибудь у нас дома. Нельзя было терять ни минуты. Ошалелый, заплаканный, в полном отчаянии, я схватил все пальто в охапку, совсем забыл о ножницах и дерзким шагом, как бы напрашиваясь на беду, пошел “домой”, в детскую.
Тревога оказалась ложной, и я без всякой помехи вернулся к перилам своей кровати. Брат спал, Агата похрапывала. Я вернулся в ту прежнюю минуту, когда они все — Мэри, Женя и Анночка — были по другую сторону занавеса, а я тут вытаскивал из-под беличьей шубки пальтишко табачного цвета. Значит, можно все вернуть и сделать так, как если бы ничего не случилось? Держа пальтишко под мышкой, я забрался в кровать и под одеялом стал думать, как быть. Одно было опять ясно как день: я никак не могу расстаться с тенью Женички; еще невозможнее это, чем когда она была за книжным шкафом.
Остается одно — я решил (о, как отчетливо я вижу до сих пор каждый поворот мысли!): остается устроить пальто за перилами кровати с правой стороны, у самой стены, так, чтобы няня, не дай Бог, подметая, не задела его щеткой, а я смогу по ночам, когда очень захочется, уложить его, ее, Бог знает кого, рядом с собою и погладить, и покомкать, и даже вызвать на сказку. Я был необыкновенно счастлив и чуть не заснул с ним, с нею, Бог знает с чем, “в объятиях”.
24/V/68. Начиналось третье и последнее действие. Счастье было слишком хрупкое. На каждом повороте и в каждом углу воображение сталкивалось с действительностью. Первое крупное столкновение произошло с няниными ножницами. В угаре, рассекаемом молниями, я о них совсем позабыл. Но они нужны были няне. Она их искала и не могла доискаться. “А может быть, ты взял их поиграть?” — спросила она меня в упор. Почему меня, а не брата? Потому что я маленький и больше люблю играть? Так или не так, я, очевидно, сильно побледнел. Иначе Агата не испугалась бы. “Ничего, ничего, — стала она успокаивать меня. — Если ты знаешь, где, то ничего, найдутся”. Конечно. Я знал — где, а кроме того, теперь ведь пелеринка уже не там, и как может няня разобраться в том, для чего могли мне понадобиться ножницы в кабинете отца? Я быстро овладел собой, побежал в “парадные комнаты”, как называла ту часть квартиры Агата, и, перескочив порог кабинета, одним прыжком допрянул до дивана, на котором еще так недавно нянины ножницы пошли ко дну в потоке слез. Да, именно так: ко дну; потонули. Слезы-то высохли, а ножницы пропали. Я сам готов был провалиться сквозь обивку дивана и погрузился по макушку в воспоминания: как и когда я позабыл вот тут, обливаясь слезами, о своей замечательной выдумке обеспечить себя сказочно-прекрасной пелеринкой при помощи острого лезвия узкой половинки разрезывающей вещицы? Потому что, не могло быть сомнения — обе половинки ножниц исчезли вместе при внезапном порыве, вместе с резким решением — ничего не резать, ничего не рвать, ничего не бояться, а завладеть всем, как оно есть, привлечь его к себе во всей его неискаженной прелести…
31/V/68. В этом оцепенении от наплывающей потерянности, собранным в комок, для которого диван был слишком широким полем, застала меня Агата. Выходило так, что вслед за пальтишком и ножницами пропал и я сам. “Куда это ты запропастился? — услышал я вдруг ее голос. — Очень ты расшалился. Просто беда с тобой!”
Это “с тобой” окончательно вывело меня из оцепенения. До сих пор “беда” Агаты всегда была с нами, не со мной одним, но ясно было, что я уже успел, сам того не понимая, провиниться глубоко и перед Агатой. “Няня! — воскликнул я, как бы прося пощады. — Ты разве сердита?!” Тут я получил полный обвинительный акт, относившийся, правда, к одним лишь пропавшим ножницам, но и этого было достаточно.
Няня, присев на край дивана, объяснила мне, что коли они, т. е. ножницы, были здесь и их уже тут больше нет, то “папаша, вернувшись в „каминет”, может, заприметил, осерчал, что няня не нашла другого места, как входить в кабинет чинить детишкино белье, и забрал эти самые ножницы показать мамаше, а что дальше будет, Бог помилуй…”. Я готов был расплакаться. Не потому, что я был чрезмерным плаксой, а от обиды, которую предстоит перенести няне, если я громогласно не покаюсь. Но в чем? Неужели только в том, что я пошел играть с острым предметом в “каминет”, не касаясь всего прочего? Покуда вела меня няня, держа за руку, обратно в детскую, мой план созрел… “Я сам все расскажу”, — как бы поклялся я Агате. Задумал же я поведать о своей “шалости” сначала брату, рассчитывая на то, что он при первом же случае пожалуется на меня матери, что было совершенно безопасно, а она уже, в случае нареканий со стороны отца, заступится сразу и за Агату, и за меня. Если же брат спросит меня сердито и удивленно, а зачем мне понадобились ножницы в таком неожиданном месте, я, само собою, ничего не скажу о пелеринке. “Не дай Бог!” — как говорит няня. Я лучше скажу, что я хотел выкроить из бумаги фигуру французского царя, как он показан в одной из книг матери, а это сразу покажется брату и глупым, и не заслуживающим внимания, если я только не посмел вырвать лист из его тетради. Но о пелеринке, о том, что пропавшее пальто я сам запрятал, о том, что оно еще и теперь заткнуто за моей кроватью, — о, об этом никому невозможно рассказать, а особенно — брату. Он девочек вообще презирал. И хотя вежливо разговаривал с ними, предлагал им иногда угощение, но интересоваться их нарядами, их пальтишками он счел бы неизгладимым позором.
7 июня, 68. И может быть, он прав, думал я, покуда няня собирала чай. Даже Женичка… Вот она меня взяла за руку. Но что, если вдруг начнет царапаться?! Сколько я уже терплю из-за нее. А ей разве есть дело до меня? Я стал серьезно сердиться. “Няня, — спросил я, — ты разве пойдешь в костел?” Мне это нужно было точно знать. По “четвергам”, а это, вероятно, был канун пятницы, т. е. канун кануна “субботы”, няня в сумерки надолго уходила; брат тоже обыкновенно не был дома — вот я и воспользуюсь и расправлюсь с… Женей. Да, не с Женичкой, а с царапающейся, как кошка, Женей. Я уничтожу ее. Не нужно мне ее пелеринки. Сразу уничтожу все пальтишко, вырву подкладку, распорю рукава, оторву пуговки — чтобы и следа не осталось. Соберу все в кучу, спущусь незаметно во двор и — в мусорный ящик.
Теперь события понеслись с быстротой пожарной команды. К вечеру обнаружилось, что ножницы действительно от отца перешли к матери, а от нее к законной владетельнице — няне. Я зорко следил, откуда их снова раздобыть, и когда на следующий день я остался один в детской, я проворно достал их из няниного шкафчика, выдернул одним рывком табачного цвета пальтишко из-за своей кровати и, трепеща от ярости и страха, выбежал на деревянную галерею, с которой лестница черного хода вела на двор. Там я присел на нарубленные для кухарки дрова и с остервенением принялся за дело. Очень скоро из-под распоротой подкладки показались отвратительные внутренности — бесформенные и, мне казалось, влажные комки неприятно пахнувшей ваты, что-то небывало омерзительное и стыдное, нечто такое, от чего я в ужасе содрогнулся и уронил на пол балкона мое смертоносное орудие пытки… И тут я был пойман с поличным.