Новый Мир (№ 3 2009)
Шрифт:
И заеду к Алехе
По пути из пивной,
Равнодушно к эпохе
Повернувшись спиной.
(“Как судьба ни корила…”)
Если автор прибегает к скрытой цитате, то звучит она нередко с почти “галантерейной” откровенностью по отношению к первоисточнику и очень мало напоминает постмодернистскую игру — как, например, в первой части стихотворения “Склероз + реинкарнация”, даже по размеру совпадающей с “Автомобилем” Ходасевича:
Склероз спешит стереть названья
И уничтожить имена
Уже
Оставшиеся времена.
Эти тексты недотягивают, с одной стороны, до парадоксальной ясности обэриутского абсурда, а с другой — до опытов лианозовцев, деконструировавших образы советского быта, и концептуалистов, делавших то же самое с идеологическими клише.
Но встречаешь в тех же “Размышлениях на берегу моря” другие стихи, например:
Ночевала тучка золотая
На груди утеса великана.
Надлежало быть ей утром рано
Где-то там, в предгорьях Ала-Тау.
<...>
Загуляла тучка золотая,
Поломала все метеосводки,
Прогнозист вопит и выдирает
Волосы седые из бородки, —
(“Ремейк”)
— и узнаёшь творца бессмертных неуклюже бегущих пешеходов, и снимаешь перед ним шляпу. Тимофеевский покоряет там, где не пишет стихи, а словно начинает рассуждать вслух, с неожиданной простотой и точностью.
Ты скажешь: “Он нужен народу…”
Помилуй, какой там народ?
Всего одному лишь уроду
Он нужен, который прочтет.
И сразу окажется лишним —
Овация, слава, почет…
Один сумасшедший — напишет,
Другой сумасшедший — прочтет.
(“Он ищет читателя, ищет…”)
Здесь и эксцентрика уместна. И даже объективно никакие рифмы (народ — урод, почет — прочтет) обретают — как единственно возможные — какую-то шпаликовскую оголенность нерва (“А если он уходит днем, он все равно от нас уходит. / Давай скорей его вернем, пока он площадь переходит”). Тогда-то и испытываешь нечто сродни тому, что имел в виду Анатолий Найман, рассказывая о появлении в первых выпусках “Дней поэзии” в 60-х годах стихов Ахматовой: это было все равно как увидеть в советском издании новые стихи Баратынского. Дыхание отдалившейся эпохи. Мороз по коже.
Такой же мороз — от не по-детски потрясающего стихотворения “Маме”, написанного в далеком 58-м и непонятно как попавшего сегодня в книжку “Пусть бегут неуклюжи” между стишков о ребятах-зверятах и веселых картинок:
Заложили окна ватой,
От дыханья стекла мокнут.
По сугробам воровато
Ночь крадется к нашим окнам.
Подошла — и ставню точит
И течет в окно упрямо,
И, проснувшись среди ночи,
Я кричу в испуге: “Мама!”
Поцелует в щеку, в лоб ли,
И конец моей тоске,
Я усну на теплой, теплой
Доброй маминой руке.
Будет время, ночь из детства
Обернется пули свистом,
И, куда не зная деться,
Я прижмусь к сосне
Смолистой.
Щелк затвора вороватый,
Кто-то в сердце целит прямо.
И опять в тоске проклятой
Закричу я громко: “Мама!”
Ствол сосны чужой и блеклый
Покачнется вдалеке.
Я усну на теплой, теплой
Доброй маминой руке.
К сожалению, таковы у Тимофеевского лишь отдельные стихотворения. Книги поэта собраны в целом неровно. Каждое из новых изданий, обозначенных в нашей рецензии, — в той или иной мере компиляция выходившего ранее, вместе с тем не тянущая на избранное. Поэмы, включенные в “Краш-тест”, воспринимаются в лучшем случае как более или менее тематически цельные циклы.
Да и к самой личности Тимофеевского — как и к его лирическому герою — вряд ли подойдет эпитет “харизматическая”. Взрослый среди детей. Ребенок среди взрослых. Шестидесятник, ни строчки не напечатавший в 1960-е, диссидент, ограничившийся внутренней эмиграцией, отчасти выпавший из своего времени и не вполне — даже с учетом наступившего признания — влившийся во времена настоящие.
Но подлинно чудесное преображение происходит, когда невзрослеющий чудак, безответственно (оборотная сторона свободы непечатаемого поэта) балующийся рифмой, внезапно преисполняется светом и мудростью, превышающей человеческую. Это не дело вкуса и мастерства: всяк, кто не глух, почувствует нездешнюю энергию в “Сне”, “Воскресении”, “Не помни зла. Наполни…”, “В начале жизни”, “Втором пришествии”.
Образ пушкинского пророка обыгрывается в поэзии Александра Тимофеевского на все лады, чаще — в сниженном ключе. Но, пожалуй, это и есть истинный ключ к его творчеству: готовность и способность впускать в себя шестикрылого серафима (порой принимающего облик волшебника в голубом вертолете) и в эти мгновения говорить — как дышать. Прочее — преходяще.
Вадим МУРАТХАНОВ
*
Час грохота нижней решетки
Л. Спрэг де Камп. Лавкрафт. Биография. Перевод с английского Д. Попова. СПб., «Амфора», 2008, 656 стр. Возвращение Ктулху. Антология. СПб., «Азбука-классика», 2008, 576 стр.
Это заметки, сделанные во время путешествия по морю: они позволяют заглянуть в пучины Мальстрема, откуда внезапно всплывают чудовища. Мы видим штурмана: он следит за приборами, которые постепенно раскаляются, он обдумывает курс и свою цель. Он изучает возможные пути, крайние маршруты, на которых практический ум должен потерпеть крушение. Духовное осознание катастрофы более страшно, нежели реальные ужасы огненного мира.