Новый Мир (№ 4 2007)
Шрифт:
Пролистав несколько книг этой “пламенной” серии и придя к неутешительным выводам, я все откладывал и оттягивал миг, когда пальцы опустятся на клавиши машинки; точно в такой же полусон погружен и сейчас, поскольку тяну и тяну, увиливаю и уклоняюсь, пугливо шарахаясь от “Эрики”, на которой была все-таки отстукана повесть — выстраданная, сине-голубым огнем меня охватившая, в том же огне сгоревшая, и многих, многих лизнули языки пламени, а уж невидимые искры подпочвенного торфяного пожара до Америки добрались… Так жив ли я, невредим — или обугленное тело мое совершает полет в надлитературном пространстве?
И все же приступаю.
Не буду называть имени героя повести, настоящего имени, ибо опасаюсь: вдруг да из небытия возникнут его правнуки и призовут к ответу автора пасквиля, повести, лишь кусками, главами напечатанной за рубежом, но смысл которой понятен из текста, что будет сейчас изложен. С превеликим удивлением прочитал я в архивных папках, что почивший борец за счастье человечества умирал от долгой тяжелой и смертельной болезни — один-одинешенек, на даче, в окружении не родственников, то есть жен, детей и внуков, а под мяуканье голодных котов и скулеж
Но — ни-ко-го! Медсестра из Лечсанупра приезжала по утрам, вкалывала морфий и, зажимая нос от вони, стрелой летела к автомашине. Сосед повадился было ходить, но и его прогонял ружьем охотничьим да маузером Матвей Петрович Кудеяров — так я именую человека, истинные ФИО которого скрываю по уже упомянутым причинам. Как год и место рождения, но не сказать о семье его права не имею, сказать надо, чтоб хотя бы себя спросить: а где же родня его, куда попряталась, не в плавнях же волжского берега искать ее, вблизи города, где выбился в люди отец Матвея Кудеярова, выкупился у помещика, открыл мелочную лавку, потом другую...
От финала жизни Матвея Кудеярова отскакнул я к истокам ее, потому что напугался охотничьего ружья под рукой умирающего и ужаснулся омерзительно позорной кончине бывшего диктатора Поволжья. Смерть, понятно, никого не красит, вождей тоже, Ильич в такой же вони пребывал, что и Матвей, в животном страхе всех отгоняя от себя. До того стал неприятен мне этот революционер, что подумалось: а не поставить ли на другую лошадь, не побежать ли в редакцию и сделать героем повести не чванливую вонючку, а другого пламенного борца, умевшего скромно и с достоинством умирать. Со скрипом душевным отказался от мысли этой и писать начал с самого раннего детства Матвея... Я заглянул в просторный дом на Озерной улице, где он заголосил — первенцем в семье, которая обязана быть плодовитой, потому и производство детей в доме было поставлено на конвейер; с приказчика спрос невелик, приказчик на чужое добро охоч, а сын, а дочь — да для них любое добро на прилавке или под прилавком свое, родное, не берущееся, не уносимое под полой, неукрадимое. Акушерки и повитухи каждые полтора года ждали приплода, иногда случались неудачи из-за невежества знахарок, но гимназиста Матвея не прочили в земские врачи: глава семейства мыслил стратегически, определив сына в Санкт-Петербургский университет, поскольку при Александре Освободителе собственной шкурой испытал на себе хоть и пустяковые, но все-таки кое-какие права в государстве, где взятка и лихоимство вечны и повсеместны — и тем не менее обузданию поддаются. Юристом обязали стать Матвея, слава и дела купца Кудеярова расширялись, лавки укрупнялись, лавки множились, лабазы пополнялись, под честное слово давались и занимались громадные деньги, но бухгалтерия — на строжайшем учете, редкие приказчики допускались к расходно-приходным книгам, платили им изрядно, временами сбор их походил на заседания попечительского совета. Честным купцам банки отпускали кредиты под мизерные проценты, Кудеяров-отец наживался расторопностью, именем своим, которому, однако, изменил сын, не пожелав стать продолжателем славящегося на всю Волгу дела. К величайшему огорчению родителей, Матвея обкрутили новые друзья, сына из университета выперли за злонамеренное поведение; он к тому же стал социалистом, о чем и оповестил впавших в ярость родителей. Более того, он намекнул всей родне, что хотя и не находится среди тех, кто покушается на Его Величество, но, сочувствуя им, он хочет и может не только убийством государя императора навести в России порядок и справедливость, а всесильным и верным учением изменить государственный строй державы.
Столик в “Арагви” заслонился пожелтевшими бумагами архива и страницами исследований по истории России конца прошлого века. Весь в этот век погруженный, я забыл на время школьные и институтские учебники, и мусор в голове моей всплывал, отделялся от меня и уносился волнами, когда я погружался в прошлое. Обывателем стал я, мещанином провинциального городишка, дома которого уступами спускались к Волге; я ходил по Озерной улице, частенько останавливаясь у двухэтажного особняка купца 1-й гильдии Кудеярова и спрашивая себя: какая же справедливость восторжествует в этом городе после, к примеру, убийства царя? Чтоб ни у кого не было в собственности лавок и всякий безлавочный мещанин занимался кустарным промыслом, обмениваясь продуктами своего производства с соседями? Или — чтоб у всех были лавки, такие же, как у Кудеярова? Но кто тогда покупать будет? Наконец, брожение в умах после убийства царя не утихнет, а, наоборот, достигнет вселенского размаха, и лавочному делу купца 1-й гильдии придет конец, красного петуха пустит голытьба.
Вопросы, вопросы... И никаких ответов. Кроме одного: лентяем родился Матвей Кудеяров, стоять за прилавком не любил, даже дробь костяшек на канцелярских счетах вызывала у него тихое озлобление. Бездельник, тунеядец, белоручка, не гнушавшийся, однако, подачками отца, который регулярно подбрасывал ему сотню-другую, пока не проклял и не лишил наследства, как только узнал, что сын сбежал с каторги и объявился в Цюрихе; сын переродился в социал-демократа и убийство царя-батюшки уже не замышлял, нацелившись на истребление купцов и купчишек. Более того, куда подевалась его лень, кто привил ему усидчивость и долготерпение? По двенадцать часов в сутки сидел он в библиотеках Женевы и Лондона, грызя новую науку, близкую той, какой занимался отец его. Маркса и Энгельса изучал Матвей Кудеяров, и я, думами переселенный в ту эпоху, расхаживал вместе с ним по залам Британского музея, вдоль застекленных стеллажей швейцарских библиотек и, кажется, открывал для себя нового Матвея. Нет, не лентяй он, нет. Он — дурень от рождения, психически ненормальный человек, потому что с легкостью необычайной верит в сущую чепуху. Ну кто такие эксплуататоры и эксплуатируемые, на которых Маркс разделил все человечество? Елена Демут, служанка в его доме и любовница заодно, — эксплуатируемая? Профессор университета, заставляющий студентов, под угрозой отчисления, сдавать экзамены, — эксплуататор? Грудастый мужчина в передвижном цирке, куда не раз бегал Матвей, взвинтил своей статью цены на билеты — так в чем же здесь проявилась прибавочная стоимость? Как раз в тот год, когда Матвей долбил “Капитал”, в КБ некоего Зингера нашелся умелец, который придумал ножной привод для швейной машинки, освободив руки домохозяек от лишних движений и сделав спрос на изделие гигантским,— он, этот умелец, тоже эксплуататор и мысли его подлежат экспроприации? (Только такой, признаюсь, дурень, как я, мог задаваться этими детскими вопросами.)
До ответа оставалось немного, несколько месяцев; ненормальность всех этих мыслителей уже проявлялась, дурни хотели поражения Отчизне, позабыв о том, что промышленное производство России, как и любой другой страны, основано, среди прочего, на целостности государства и крепости армии. И вдруг — пофартило: Февральская революция! Матвей, в Лондоне окопавшийся, каким-то странным маршрутом добрался до Петрограда и первым делом помчался на Варшавский вокзал, — вот и спрашивается, почему сюда, а не на Финляндский? Какие добрые дяди перенесли его из Западной Европы, ощетиненной штыками, в Россию, открытую только публике из Великого княжества Финляндского? Примчался на Варшавский — и наступила странная пауза: здоровый, ни разу не замеченный в трусости мужчина испуганным зайцем забился в какую-то привокзальную нору и трое суток сидел там тишайшей мышью, полудохлым тараканом. В письме невесте он писал о тех трех днях: “Удивительная робость овладела мною. Я выползал на свет божий, чтоб в трактире похлебать чуждое мне за английские годы русское пиво, я всматривался в трактирных завсегдатаев и закрывал глаза — так неприятны были мне эти люди...”
Еще бы: до таких ли людей ему! Они для него не люди, а угнетенный пролетариат, безликая масса, обязанная ломать и крушить буржуазию, экспроприировать экспроприаторов, а не лакать слабоалкогольные напитки. Из Маркса и газетных ленинских статеечек Матвей, как и все его сподвижники, сделал логически безупречный и столь же безумный вывод: крушить и ломать рабочий класс имеет историческое право, потому что само стояние человека у станка, само волочение им чего-то тяжелого и неподъемного, даже единичный удар молотком по зубилу, — все эти никчемные, в сущности, действия превращают грязного, мускулистого, пьющего и невежественного пролетария в носителя высоких моральных качеств, в обладателя всеобъемлющего интеллекта; истинный марксист убежден: достаточно в профессоры зачислить рабочего — и университетская кафедра заработает на полную мощь, обогатится высоким духом служения народу, и наука вырвется из пут ложных антимарксистских теорий. А уж если кузнеца сделать управляющим на заводе, то норма прибыли и прочие показатели превысят прежние, капиталистические.
Людей, лакавших пиво и провонявших махоркой, следовало направить на истинный путь, и Матвей очнулся, воспрянул духом, побежал по петроградским квартирам, нашел единомышленников, прекраснодушных маниловых с хваткой собакевичей. Сделал с ними Революцию, в Гражданскую войну (я все же пишу о тех событиях с большой буквы!) командовал дивизиями, армиями, одно время был членом Реввоенсовета фронта и проявил величайшее самопожертвование в тот день, когда красные заняли его родной город и стали расправляться с приспешниками мировой буржуазии. Кое-кого шлепнули под горячую руку, чей-то дом подожгли, нашлись среди обывателей и те, кого можно смело назвать офицерьем. Их вздернули на базарной площади, тут же переименованной в честь Парижской коммуны. Разгоряченные боями и расстрелами красные воины охладились, когда приступили к обыскам в доме покойного купца 1-й гильдии Кудеярова. Найдена была шашка, на темляке которой крепилась Георгиевская ленточка, почетное, следовательно, Золотое оружие, и люди, такое оружие в доме прятавшие, подлежали расстрелу, и залпы прозвучали бы незамедлительно, да вдруг заголосила какая-то бабенка, орала, что Матвей Кудеяров — ее старший брат, а шашка осталась от младшего брата, погибшего на поле брани под Перемышлем. Красноармейцы призадумались, мерзкую бабу заперли в каморке, шашку принесли члену Реввоенсовета, который глянул, что на ней написано, и приказал — время было около одиннадцати вечера — до утра его не беспокоить. А утро, как я установил по астрономическим таблицам, наступало в пять часов семь минут.
Итак, шесть часов отводилось Матвею для мыслей, для решения судьбы сестры и ее детей. Мало, конечно. Не трое суток в затхлой норе Варшавского вокзала, где он подгонял лишенные всякого смысла термины под реальные фигуры бытия; ведь эти “эксплуататоры”, “классовая борьба”, “диктатура пролетариата” — все термины эти могут существовать только в комплексе, друг с другом сообщаясь и ни в коем случае с действительностью не соприкасаясь; они самостоятельно что-то да значат, когда используются как наган, булыжник или виселица. Но теперь, когда наган и виселица стали действенными приложениями к теории, надо было пулю и веревку не просто вовлекать в бессмертное учение, но и приспосабливать их к быту, к судьбам родственников, которых надо назвать эксплуататорами, а малолетних племянников, сынов сестры, причислить к белогвардейским прихвостням.
Шесть часов отводилось Матвею на думы о сестре, племянниках, о шашке брата. Шесть часов — и не в окопе, не на горячем коне, а за столом роскошного кабинета. Не так уж мало, чтоб подумать и о своей собственной судьбе…
И мне подумать — о судьбе начатой мною повести о пламенном революционере. Я не мог доползти и до середины ее, потому что не понимал, а что же за человек мой герой, под какую, выражусь научно, доминанту выстраивается весь характер его. Подозрения на лентяйство не оправдались, тунеядец Матвей, от родительских подачек отказавшись, жил на статьи, ради которых просиживал долгие часы в библиотеках Европы. Да и дурнем его не назовешь, как я опрометчиво предположил: он, пожалуй, стал жертвой: эпоху двигала весьма неопределенная тенденция, делавшая миллионы людей кретинами, идиотами, погромщиками, глухими и слепыми к страданиям тех, кто вовремя не спятил вместе с кретинами и не втянулся, не втяпался во всеобщее безумие. С неопределенной периодичностью эпидемии этих социальных болезней заражают группы и сообщества людей, страны и континенты, и чем бессмысленней выкрикнутый клич, тем безумнее ведут себя толпы очарованных святыми словами человеков. Можно, пожалуй, вывести наигнуснейший и безукоризненно верный закон: чем громче провозглашается любовь к людям, тем большие страдания ожидают народы от тех, кто пронзительнее всех визжит о справедливости, равенстве и братстве.