Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 4 2011)
Шрифт:

Ранний всплеск предвещал быстрый закат. К счастью, Мартынов не наследовал своим литературным учителям (Маяковскому, Есенину, Гумилеву) в “жизнестроительстве”. Не повесился, не застрелился, не был расстрелян. Прожил долгую жизнь. Правда, таких удач, как в ранних стихах, с годами становилось меньше, стих все больше “головнел”, набирался, в духе времени, пафосом и дидактикой. Но и в поздних стихах встречаются поразительные по своей свободе и точности строки: “И своевольничает речь, / Ломается порядок в гамме, / И ходят ноты вверх ногами, / Чтоб голос яви подстеречь”, — это уже 1950-й. Или: “Весной, / Особенно при свете / Могучих солнечных лучей, / От наблюдающих очей / На волю убегают дети” — это почти в конце жизни, на восьмом десятке.

Единственный недостаток “позднего” Мартынова был подмечен

Ахматовой — “поэту вредно так много печататься”. Мартынова действительно “много”; для “классика” ему не хватало именно наточенных (само)редакторских ножниц… Впрочем, можно ли это требовать от автора таких задорных строк: “От печки / Я оттер бы Гоголя. / „Свои творения губя, — / Я крикнул бы ему, — не много ли / Берете, сударь, на себя?!” // И может быть, хоть пачку листиков / Я выхватил бы из огня, / Чтоб он послушался не мистиков / И не аскетов, а меня!”? Я тут, пожалуй, на стороне “аскетов”: аскезы поэтического отбора.

 

Ю. Е. Р я ш е н ц е в. Избранное. М., “Мир Энциклопедий Аванта+”, 2008, 352 стр.

Если бы слово “советский” не было так перегружено разными оценочными и отвлекающими смыслами, можно было бы сказать, что Ряшенцев — советский поэт. Только, в отличие от Мартынова, — позднесоветский . Более скептичный, более рефлексивный, без дидактики и пафоса, более элегичный. Более профессиональный; здесь с редакторскими ножницами все в порядке, и Гоголя от печки лирический герой точно оттирать бы не стал — хотя бы потому, что “печки”, от которых пляшет лирика, у Мартынова и Ряшенцева разные. У Мартынова — горение провинциала-сибиряка, штурмовавшего “кипучую и могучую” позднесталинскую Москву, у Ряшенцева — домашнее пламя поэта-москвича “конца империи”, не штурмующего, а обживающего, обуючивающего стихами ностальгические московские пейзажи; изредка пейзаж сменяется крымским, кавказским, палестинским или еще каким, куда заносят столичного поэта сезонные поэтические миграции. И все же в неразличимости автора и лирического героя, в постоянном осмыслении своей собственной судьбы на фоне судьбы страны, в той гибкости, с какой одна и та же поэтическая форма оказывается пригодна для любовной лирики, и для пейзажных наблюдений, и для “разговоров с Богом” — и при этом просится на музыку, “в песню” — Ряшенцев, как и Мартынов, — поэт советский. Ничего оценочного, повторюсь, в этом суждении нет.

Если же говорить об оценках, то, несмотря на отсутствие прорывов, в книге немало удач. Например, стихорассказы: “Баллада о воротах”, “Сломавши ребро по пути из крестильного чана…”, “Агнец”, “Леонтьев”. Из “Леонтьева”: “Так мало простой красоты в этом грязном и рваном, / не знающем собственных гениев подлом быту. / Ну, ветка с листочком... Ну, Варька с ее сарафаном... / На всю-то родную действительность!.. Невмоготу. // Не хам с кулаками, так нищий с лукавой щепотью, / да бульканье браги, да шелест сушеных акрид, / да кот монастырский орет, угнетаемый плотью, / да юный монах, угнетаемый ей же, молчит”.

Замечательно точны пейзажи-“воспоминания”: “Я хочу описать восприятие мая подростком. / Он не знает еще, что и май — только месяц в году. / Но движение липы, взмывающей над перекрестком, / он уже ощутил, и душе его — невмоготу”. Или пейзажи-“сравнения”: “Простор живого белого стиха, / бескрайнего, как снег под Оренбургом, / иль поле летом — лишь ковыль, ковыль, / неясный мир метелок серебристых, / колышущийся, как вода в реке”.

Особенно мастерски Ряшенцев передает отражения в воде: “На весенней реке, там, где раньше купальня была, / зародили в воде колыхание колокола. // И цветная реклама в волне завиляла хвостом, / как невиданный в здешних местах то ли угрь, то ли сом”. Или: “Загляну в глухое озерцо. / Там, небось, ни карпа, ни плотвы. / Там теперь живет мое лицо, / мало мне знакомое, увы”.

Или: “И лед притонувший похож на гнилой поролон”, — и следующее за этим “льдом” четверостишье с воронами: “Они барражируют в светлом и медленном воздухе. / Весенняя твердь раздвигает кирпичный проем. / И все это небо висит лишь на бронзовом гвоздике, / чья шляпка сейчас засветилась над монастырем”. Жаль, что таких “бронзовых гвоздиков” у Ряшенцева не много. На них-то вся поэзия и висит….

 

И.

М. И р т е н ь е в. Избранное. М., “Мир Энциклопедий Аванта+”, 2008, 351 стр.

Эта книга незримо делится на две половины. Первая — стихи до начала 90-х, вторая — после.

Первую читать интересно и весело — мысленно представляя, как на каком-нибудь кухонном застолье начала 80-х слушалось: “Меня зовут Иван Иваныч. / Мне девяносто восемь лет. / Я не снимаю брюки на ночь / И не гашу в уборной свет. // Я по натуре мирный житель, / Но если грянет вдруг война, / Надену я защитный китель, / К груди пришпилю ордена”. Да и не только на застолье: был контекст (официальный, разрешенный, фольклорный), было чему городить перпендикуляр.

Вторую половину читать “скучно и грустно”. Не потому что поэт стал писать хуже или как-то по-другому. Нет, не хуже и не по-другому. И его “Иван Иванычу” все так же девяносто восемь лет, и все так же путеводной звездой горит лампочка в уборной. Ну разве что подменит иногда в стихах “Иван Иваныча” какая-нибудь “Вера Михайловна”: “Нынче погодка, замечу вам, славная, / В небе ни облачка нынче с утра, / С добрым вас утречком, Вера Михайловна, / Ангел мой, свет, просыпаться пора!” Это — почти конец книги, год 2005-й. А не то что смеяться или просто хмыкать, но и дослушивать, чем там у автора закончилось с Верой Михайловной, не очень хочется…

Прежде смешное и интересное стало несмешным и неинтересным. Вины поэта в этом нет. Эпоха ушла, наступившая оказалась скудна на новые смыслы. И блистательное поколение “бебибумеров” (рожденных в послевоенное пятилетие) все “песни прежние поет”, и слушать это уже невмоготу, а те, кто мог бы по-другому, все не приходят. Острит Жванецкий — смеяться невозможно; а кто острит лучше? Поет Пугачева — слушать невозможно; а кто ее “перепугачевит”? Иронизирует Иртеньев… А кто в этом жанре — лучше? Ни Быков в “Новой газете”, ни Емелин в “Соли”, при всем таланте и резвости. Беда в том, что сам этот жанр сузился и зарос лопухом, как речка-старица. То есть стал тем, чем ему и положено быть, — рифмованным фельетоном, полуфольклорным-полужурналистским стихотворным продуктом. То, что у Иртеньева этот фельетон побогаче “культурным слоем” и интертекстуальными перекличками, делает его более интересным для литературоведов, но от этого не менее исчерпанным. Как, например, не потеряли интерес для музейщиков и искусствоведов картины Комара и Меламида… Нет, сказать, что книга неудачна, нельзя: нет провалов, нет корявостей; все хорошо. Только не знаешь, что с этим “хорошо” делать.

 

Е. А. Б у н и м о в и ч. Избранное. М., “Мир Энциклопедий Аванта+”, 2010, 224 стр.

Бунимович — почти ровесник Иртеньева, оба стояли у истоков клуба “Поэзия” (1985 — 1990), но главное — оба в начале 80-х разрабатывали одну и ту же ироничную, цитатно-центонную жилу неофициальной поэзии. Правда, уже в тех стихах Бунимовича можно заметить большую афористичность, концентрированность смысла, чем у большинства тогдашних “иронистов”. Да и маска “маленького человека”, “иван-иваныча”, у Бунимовича отсутствует. Поэт говорит от первого лица, вполне осознавая пределы своего авторского “я”. “Я не поэт // может / этим и интересен” — так завершается стих 1986 года. Эта же самоирония-самоуничижение — в одном из последних стихов: “был такой евгений бунимович / полторы натуры мрамор бронза / ощущал предутреннюю горечь / устранял немедикаментозно”.

С начала 90-х центонность, игра с аллюзиями в стихах Бунимовича постепенно исчезает. Видимо, сказывается то, что сам автор — редкий, кстати, случай — довольно естественно и успешно начинает работать в поле политики, и сублимация “политического” в стихи потеряла смысл. Не осталось без последствий непосредственное знакомство с современной европейской поэзией, по отношению к которой иронизм, хотя и вписывался в постмодернистский мейнстрим, все же выглядел несколько провинциально. Стих Бунимовича становится графичнее, жестче, несколько более усталым: “то ли я устал от всякого языка / то ли все языки от меня устали / я теряю глаголы входя в обстоятельства / времени / места / цели // за свободу молчать благодарен статье ук” (в скобках, правда, замечу, что “право на молчание” содержится не в УК, а в УПК — Уголовно-процессуальном кодексе; но это, конечно, мелочи).

Поделиться с друзьями: