Новый Мир (№ 4 2011)
Шрифт:
А может, и не зря
В конце концов, Дмитрий Быков никогда не писал и не пишет исторических романов. Он пытается поймать жутковатую пульсацию российской истории, каковая остается неизменной. Одной и той же. По крайней мере, так это воспринимает Дмитрий Быков. История изменяется вместе с современностью. Не только потому, что появляются новые факты, что-то выкапывают, вытаскивают на свет божий. Это особенно верно по отношению к истории русского ХХ века, который весь — как братская могила, вдавленная бульдозером. Но не только поэтому, а потому, что современность обнаруживает в истории прежде невиданное, незамечаемое.
Для Маркса Россия была “неподвижным Монголом”, царством застоя, вечного покоя, рабства, покорности. Для людей, живших в СССР в шестидесятые — семидесятые ХХ века,
Никита Елисеев
Санкт-Петербург
Стратегия тотального синтеза
Стратегия тотального синтеза
О новых тенденциях в поэзии десятых годов
А н а с т а с и я А ф а н а с ь е в а. Белые стены. Стихотворения. М., “Новое литературное обозрение”, 2010, 144 стр. С приложением CD. (“Новая поэзия”).
Сборник стихов Анастасии Афанасьевой “Белые стены” вышел в серии “НВП” (“Новая поэзия”), издание которой является частью работы по созданию нового литературного канона, начатой с приходом в редакцию “Нового литературного обозрения” критика, филолога и культуролога Ильи Кукулина. Каждый автор серии представляет принципиальную для ее составителей часть поэтического спектра. Афанасьева — не исключение.
Если рассматривать новую поэзию с точки зрения ее интенции (“направленности на”), то поэзия 90-х исследует по преимуществу “чужих певцов блуждающие сны”, отойдя от метафизики конца 80-х в сторону метарефлексии, от философии — к филологии. Называть ли это явление “постмодернизмом” или нет — не суть важно. Важно, что в этот период поэтическое слово как бы “концептуально двухголосо”. Взамен этой “двухголосости” поэзия 2000-х полагает объектность “прямого высказывания”, расположенного строго “по эту сторону” бытия, по возможности избегая лексической иносказательности, суггестивности и пафоса, заданного традиционным “поэтическим мифом”. Подобно героям Свифта новые поэты говорят как бы при помощи наличных предметов, соположение которых и дает требуемое поэзией смысловое смещение.
Но теперь, в начале 10-х годов XXI века, можно с уверенностью сказать, что уже в конце 2000-х в поэзии самого молодого поэтического поколения вызревают ростки новой интенции, которая, видимо, будет определять поэтику следующего десятилетия. Анастасия Афанасьева — несмотря на свою географическую вненаходимость (живет она в Харькове, в Украине) — один из безусловных лидеров русской “новой молодой поэзии”. В интервью, данном Ольге Балла, Анастасия Афанасьева признается: “Литература — это, по-моему, непосредственная связь с метафизическим пространством; через нее возможно получить не только ответы на вопросы о том, что есть здесь и сейчас, кто есть человек в настоящее время и в предшествующие эпохи, но и абсолютно мистическое познание мира, то есть выход через текст к каким-то уже надчеловеческим ценностям. Такие каналы в культуре непременно должны существовать. То есть у каждого может быть свой текст такого рода: грубо говоря, своя литературная Библия, через которую он получит возможность прийти к чему-то божественному. К той самой абсолютной воле, в которой подвешен мир”. [1]
На уровне манифестирования — налицо возвратное движение к “трансценденции”, поиск ценностей по ту сторону “наличного бытия”, ориентация на постановку фундаментальных философских вопросов. Продекларирован некий “метафизический поворот”. В том же интервью Афанасьева признается в своем интересе к Хайдеггеру, для которого язык — это “дом Бытия”, царский путь к познанию “сущего”. Если в начале 90-х только ленивый не цитировал знаменитое “язык язычит”, поскольку философская метафизика была недавно возвращена общественности вместе с там- и самиздатом, — то теперь о Хайдеггере вспоминают в лучшем случае только историки философии. Вернуть Хайдеггеру синхронность — всерьез — это значит взять на себя ответственность за совершение некоторого обратного хода — через голову “социального знания”, лишившего метафизику ее древнего абсолютного статуса и разоблачившего “рукотворность” ее построений. Это значит — провозгласить жизненно важным новый “запрос о вере” и этому запросу соответствовать. Это значит — искать в прошлом корни для по-настоящему нового языка. Осуществлять новый синтез. Афанасьева (в том же интервью) называет это “существованием между двумя полюсами”: “…между Айги и Шварц; между лианозовцами и Седаковой; между постконцептуалистами и Марией Степановой; между Станиславом Львовским и Александром Анашевичем. Мне кажется неправильным разделение метареальности и реальности бытовой, повседневной, обусловленной духом времени: одна пронизывает другую, одна без другой не может существовать. Метареальность определяет повседневность. Обратное утверждение тоже верно. Соответственно, скажем, и разделение поэзии на метареализм и концептуализм кажется несколько искусственным: такая себе анатомическая препарация целого. Так же как и разделение стихов на строгий метрический и верлибр: я, скажем, местами объединяю оба вида стихосложения в одном тексте”.
Синтез, целое. Столь любимая постструктуралистами повседневность, пронизанная “трансценденцией” классической философии… Как это возможно? Соответствует ли поэтическая практика Афанасьевой ее декларациям? Где скрепы синтеза?
Вот такое стихотворение (выписываем его как текст, несущий в себе родовые черты “новой поэтики”):
Я — это то, что я знаю о людях; я — то, как жизнь входит в меня.
Я — этот маленький, дрожащий, сидящий на корточках,
обхватив колени, с глазами на пол-лица.
Я — это тело, как ни странно, это ощущение в области
угла, где сходятся ребра.
Ощущение тяжести, присутствия, пульсации, мерцания,
броуновского, что ли, движения.
Я — человек и я — не человек; я — это часть целого,
которое мы; мы — это часть целого, которое жизнь;
жизнь — это Бог; Бог — это
Я проживаю миллионы лет в каждой секунде и сейчас,
смотря на газовые горелки в кухне моей бывшей
мимолетной девушки.
Я — это мимолетность; я — это желание.
Я стою посреди огромной поляны, где никого нет.
Где мимо бегают немые ежи; где воздух заполнен ответом,
совершенно бессловесным
Я стою посреди огромной поляны, где никого нет
Я стою посреди огромной поляны
Я стою посреди поляны
Я стою посреди
Я стою
Я
…
Мерцающий воздух бессловесный свет повсеместный свет.
В основе стихотворения — конструкция, отработанная поэзией XX века: верлибр, “собираемый” анафорой, верлибр-определение, где абстрактное определяется через конкретное (вспоминается Маяковский, с его пафосом и риторикой; быть может, Уитмен, но не Пастернак с его “Занятьем философией”). Однако, читая стихотворение, понимаешь, что традиционная конструкция смещена и — быть может, даже сознательно — переосмыслена. “Определяемое” стихотворения — “Я”. Традиционная риторика в таком случае варьировала бы варианты ответа на вопрос “Кто я?” — располагая эти вариации в плоскости этического и “обобщения опыта” [2] .