Новый Мир (№ 4 2011)
Шрифт:
Здесь же вопрошание переведено в иную плоскость. Вопрос звучит иначе: “Что такое „Я”?” То есть — не “я героя” и не “я автора”, а “я” как таковое. Но при этом вопрос задается с исключительно персональной точки зрения — так, что эмпирическое, конкретное “я” вопрошающего оказывается как бы “материалом для наблюдения”, “частным случаем”. Конкретное переживание здесь — не материал для дедукции, а основа философского синтеза. Телесное, но — общее, частное — но сущностное, — такова среда этого стихотворения. Собственно, его сюжет — это “схватывание”: в частном переживании “схватить” переживание как таковое, чистый момент бытийствования. “Быть”, “проживать”, “стоять” — вот глаголы этого стихотворения. Максимально пустые, абстрактные, лишенные конкретной семантики. Тонкая грань между пространством реальным, пространством “вещей” и пространством метафизическим, которое находится за гранью опыта, преодолена и почти стерта. Герой смотрит
Этот способ говорения и есть искомый мост между повседневным и метафизическим. И он диктует стержневой “сюжет”, реализуемый в стихах Афанасьевой и на уровне текста, и на метауровне: конкретный момент жизни, “схватывание переживания” и прорыв — поэтическое раскрытие мира стихотворения в пространство экзистенциальной метафоры. Так становится возможно говорить о том, о чем не можешь сказать (один из разделов книги так и называется “Я говорю о том, о чем не могу сказать”), — о “реальности как она есть”:
Прелесть иллюзий,
миров, которые сам себе создаешь,
милых машинок, порхающих в твоей голове,
будто какие угодно бабочки,
в то время, как муфлон с безобидным взглядом
просовывает нос между прутьями клетки,
выпрашивая у меня то ли чипсы, то ли капусту.
В то время, как сегодня апрель
и днем гремела гроза,
в то время, как реальность
живет где-то между подуманным и высказанным,
мерцает между ними, извивается
неуловимая, словно уж,
голосистая, словно павлин,
тихая, будто взор муфлона,
Истинная, как то,
что о ней невозможно
ни толком подумать,
ни тем более сказать.
“Невозможно сказать”, но говорить все же — можно. Если застыть, остановить время событий мира, как бы попасть в крупный план, замедленную съемку, найти и зафиксировать тот момент, когда то, что ты переживаешь, является переживанием “чистого существования” и вместе с тем — его метафорой. Это для Афанасьевой — идеальный момент письма. Сидение в парке с книгой, ожидание у памятника, падение крупных снежных хлопьев, стояние в поле под небом, стояние на поляне — все это такие моменты “синхронизации”, моменты “речи”:
Мартовский снег, мохнатые круглые хлопья,
Нежность моя вы, мохнатые круглые хлопья,
Нежность господня, мохнатые круглые хлопья.
В самом начале весны — мохнатые круглые хлопья.
Бог мой, я проникаю в мгновение так глубоко,
Что сливаюсь с ним воедино,
И каждое снежное тело весит так много,
Но в то же время — так мало,
Что и я становлюсь невесомым.
Фиксация мгновения, “проникновение в него” — исходный шаг поэтической феноменологии “новой метафизической поэзии”, выстраиваемой Афанасьевой. Однако здесь видны и “границы метода”: разрыв между переживаемым доподлинно и только названным, продекларированным. Мандельштамово “„Господи!”, сказал я по ошибке” здесь как нельзя более уместно:
Я хочу смотреть, как нежность взрывается в воздухе
<…>
И в восхищении замирать оттого, что на коже твоей
Мерцает капля воды, бывшая снегом секунду назад,
И думать, что среди снега не разобрать,
Где ты, где я, а где Бог.
Ты, я, Бог — метафизический треугольник, который в системе поэтической философии Афанасьевой может быть лишь почувствован, но не обнаружен въяве и назван, ибо принадлежит области, которую можно лишь показать (согласно установленным правилам игры), но никак не назвать “своим именем”. Поэтический мир Афанасьевой — просторный и цельный — действительно фокусируется в некоей точке абсолютного смысла. Но сам “фокус” — за линией восприятия. Читателю он должен быть дан лишь в фактах сознания говорящего. Оттого процитированный фрагмент кажется “отходом” от намеченной линии и даже — проговоркой. Метафизический язык начала XXI века упирается в феноменологию как в собственную границу. Скепсис, накопленный в течение предыдущего столетия, не преодолевается ни добрым намерением, ни простым усилием воли — язык отсекает для поэта прямой путь в “горние области”. В сущности, то, что мы выше назвали словосочетанием “момент письма”, близко к лермонтовскому “И в небесах я вижу Бога”, — но лирический герой Лермонтова безоговорочно погружен в натурфилософское чистое пространство, которое возможно и в котором возможно откровение. Афанасьева, возвращаясь к истоку философской лирики “после всего”, пишет ее в ситуации невозможности и недоверия — классической традиции философско-поэтического умозрения и связанным с ней недоверием “именам вещей”. Эти “имена” отчуждаются и прокручиваются вхолостую, даже если появляются. Ее философская лирика не выходит за пределы реального эмпирического континуума и соотносится с предшествующей классической традицией скорее пародийно, противополагая ей усвоенную непосредственно от современников (Львовский, Воденников) искренность “прямого высказывания”, которое “очищает” (по Гуссерлю) вещи от разнообразных наслоений, мешающих пробиться к ним самим.
Отчасти это выражено — как фундаментальное сомнение — в стихотворении “Где опустели словари….”, которое отсылает к пушкинскому “Пора, мой друг, пора…”:
Где опустели словари
И старость просит
Кого-то двери отворить
Глагол “уносит”
Свое пристанище находит
Средь высокой
Унылой лексики.
Ср. у Пушкина: “...и каждый день уносит частичку бытия…”.
А у Афанасьевой с “высот небесных”, где обитает “высокая лексика”, смотрит “маленькая муха”. Именно она и “уносит частичку бытия”:
И люди с оголтелыми зонтами
Подпрыгивают, мелочью звеня.
На их груди строжайшая броня.
Но мухи проникают даже в щели
<…> И по броне они всё ножками стучат.
А человек хватается за сердце,
Бежит направо — никуда не деться,
Бежит налево — как тут не напиться,
Взлетает вверх — как тут не умереть?
“Муха” как чистый наблюдатель, безразличный к смыслам, противопоставлена “высокой лексике” старой доброй (философской) поэзии. Кончается стихотворение словами “мне хочется похожим быть на муху” [3] . И вместе с тем ее полет иронически противопоставлен суете “людей” как нечто “подлинное” — “неподлинному бытию”. Таким образом, “полет” мухи, видящей происходящее внизу как пестрый калейдоскоп (предполагается смена цветов, торжество чистой формы), — точка зрения поэта, дающая возможность говорить подлинно, не прибегая к “унылой высокой лексике”. Но это ведь и — вместе с тем — точка зрения “извне” по отношению к любому знанию, любому смыслу, абсолютно свободная и непредвзятая точка зрения “никого”, лежащая вне границ сознания и вне границ любого “я”. В стихотворении “Поле в огне” есть момент, отсылающий к калейдоскопическому “мушиному” зрению (вообще надо сказать, что бытующая точка зрения о неметафоричности языка Афанасьевой опровергается хотя бы наличием у нее сквозных мотивов, скрепляющих ее творчество в единое целое и концентрирующих принципиальные для данной поэтической картины мира смыслы):