Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 5 2009)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

…Я еще

Был молод, но уже судьба и страсти

Меня борьбой неравной истомили.

....................................

Утрачена в бесплодных испытаньях

Была моя неопытная младость,

И бурные кипели в сердце чувства

И ненависть, и грезы мести бледной.

Но здесь меня таинственным щитом

Святое Провиденье осенило,

Поэзия, как ангел-утешитель,

Спасла меня, и я воскрес душой.

В этих черновых строфах стихотворения «Вновь я посетил…» (1835), не вошедших в окончательный текст, узнаются мотивы послания «К ***» и «Пророка». Годы молодости ретроспективно оцениваются как период томления и утрат; на слово «истомили» обратим особое внимание — слова с этим корнем неизменно

описывают у Пушкина душевное состояние человека, еще не обретшего смысл своего существования; позже, в лирике 1835 года, «томленья грусти безнадежной», томление «духовной жаждой» сменяются «унынием» героев в состоянии духовного кризиса (Родрик, Странник). Сейчас такие состояния называют депрессией и лечат таблетками, но Пушкину была видна духовная природа томления и уныния — утрата смысла жизни как следствие отчуждения от ее Высшего Источника. И это было открыто ему в личном опыте, в со­­мнениях и отчаянии — вспомним написанное в день рождения стихотворение «Дар напрасный, дар случайный…» (1828), мотивы которого, как давно уже замечено, соотносятся с вопрошаниями и сомнениями библейского Иова в его предстоянии перед Богом. «Депрессивное» пушкинское стихотворение тоже заканчивается томлением как признаком утраты смысла и пути:

Цели нет передо мною:

Сердце пусто, празден ум,

И томит меня тоскою

Однозвучный жизни шум.

Из черновых строф «Вновь я посетил…» мы узнаем о чудесном вторжении высших сил в жизнь поэта, о его спасении, о воскресении души благодаря поэзии. Это позднее прямое, хронологически точное признание («Уж десять лет ушло с тех пор…»), оставшееся в черновиках из-за своей интимности, проливает свет на «Пророка», косвенно удостоверяет его библейский сюжет как лирический, подлинный, пережитый. И понимание этого сюжета упирается в вопрос о мере личного и всеобщего в художественном тексте — эта мера не может быть просчитана, но она есть, она всегда чувствуется, и в конечном итоге именно она и определяет воздействие поэзии на читателя, независимо от того, насколько он удален от этого текста во времени. В почти уже вековых спорах о том, что представляет собою «Пророк»: библейскую стилизацию или лирическое откровение в форме стилизации, — есть лишь один неоспоримый аргумент, который был внятен Достоевскому, Вл. Соловьеву, М. Гершензону, о. С. Булгакову, С. Франку, — это сами стихи, их огненная мощь, их ощутимая подлинность. «Таких строк нельзя сочинить », — писал об этом о. С. Булгаков, и еще: «В зависимости от того, как мы уразумеваем „Пророка”, мы понимаем и всего Пушкина. Если это есть только эстетическая выдумка, одна из тем, которых ищут литераторы, тогда нет великого Пушкина, и нам нечего ныне празд­новать» («Жребий Пушкина», 1937) [6] . Не зря, не случайно и не по произволу о. С. Булгаков напрямую связывает личное величие Пушкина с лирической подлинностью «Пророка» — в «Пророке», в его библейском, символическом, очищенном от всяких обстоятельств сверхреальном сюжете сказалась онтологическая правда о высшем призвании человека, правда, познанная Пушкиным в собственном опыте, духовном и творческом. «Показание Пушкина совершенно лично и вместе вневременно и универсально; он как бы вырезал на медной доске запись о чуде, которое сам пережил и которое свершается во все века, которое, например, в конце 1870-х годов превратило Льва Толстого из романиста в пророка» (М. Гершензон, «Мудрость Пушкина», 1917) [7] .

Евгений Онегин, герой пушкинского романа в стихах, совсем не похож на героя «Пророка», но «если понимать сюжет как некий конечный продукт опыта — понимания конструкции жизни» [8] , то и в сюжете «Евгения Онегина», в истории жизни главного героя можно прочесть ту же правду, увидеть тот же опыт. Этот опыт переходит здесь в третье лицо, объективируется, отдается герою, исследуется в его судьбе.

В стихотворном романе Пушкин развернул вариацию лирического сюжета, близкую к посланию Керн. В основе романа две встречи Онегина с Татьяной: первая хоть и тронула героя, но не оживила его омертвелой души, вторая, по прошествии четырех с лишним лет, перевернула всю его жизнь. То, что происходило с героем перед второй встречей, остается за кадром, но в восьмой главе мы видим уже определенно другого Онегина. Ю. М. Лотман писал о «тенденции восьмой главы к „реабилитации” героя» [9] — точнее говорить не столько об изменении авторского взгляда на Онегина, сколько о возможности пробуждения героя, о признаках нового состояния его души,

о внутренней его готовно­­сти к тому важнейшему событию, какое Пушкин ему определил в восьмой главе романа. Во время дуэли Онегин пережил настоящее потрясение — в шестой главе мы впервые узнали, что у него есть совесть и что он способен на сильные чувства. Через него прошла смерть, и он уже не смог жить как прежде. «Убив на поединке друга» — этим стихом указан главный мотив его по­­­­­следующих скитаний, им обозначена пороговая ситуация, чреватая либо полной катастрофой, окончательной духовной гибелью — либо новым рождением.

Уже в первых главах романа Онегин является на сцене действия не только с охлаждением и скукой, с «русской хандрой », но и с тем самым «томлением» («Томясь душевной пустотой»), которое, кажется, отличается от мертвящей скуки тем, что таит в себе возможность будущего. Оно, это будущее, и приходит к нему явлением Татьяны, приходит дважды, но в

первую встречу герой не узнает в Татьяне своей судьбы. Оттого так педалируется Пушкиным процесс постепенного прояснения сознания, процесс узнавания, когда Онегин вновь встречает Татьяну по прошествии лет. «На ту, чей вид напомнил смутно / Ему забытые черты» — сравним: «И я забыл твой голос нежный, / Твои небесные черты». Забыл до тех пор, пока душа не оказалась готовой узнать и отозваться. Узнавание — глубокий архетипический мотив литературы, основа многих мировых сюжетов — не только художественных, но и библейских, евангельских.

В мотиве узнавания сгущен великий смысл, прочувствованный еще Аристотелем; узнавание лица — один из видов «перехода от незнания к знанию», аристотелевского «анагноресиса», основного двигателя трагедии.

Татьяна в начале романа узнала Онегина сразу: «Ты чуть вошел, я вмиг узнала, / Вся обомлела, запылала / И в мыслях молвила: вот он!» — она узнала в нем суженого, того, чей образ жил в ее душе. Прежде он «являлся» ей «в сновиденьях», являлся как «милое виденье», и, увидев Онегина во плоти, она узнала его, угадала в его явлении «волю неба». Появление Татьяны перед Онегиным в восьмой главе Пушкин тоже описывает как событие сверхъесте­ственное, предваряемое как будто набегающей волной или порывом ветра:

«Но вот толпа заколебалась, / По зале шепот пробежал…» Татьяна именно является Онегину, и он узнает ее медленно, с трудом, с удивлением — это и есть «переход от незнания к знанию», роковое для героя узнавание своей судьбы в неузнанной когда-то «той девочке, которой он пренебрегал в смиренной доле». «Ужель та самая Татьяна?..» — недоумевает Онегин, но мы-то знаем, что та самая. Она ведь изменилась только внешне, а он меняется внутренне, прозревая на наших глазах. Очевидно, только теперь, после катастрофических событий и скитаний, ему суждено ступить на путь любви, он только теперь оказался готов к этому — вот что главное. Путь этот сулит ему страдания, и Пушкин оставляет своего героя в эту минуту, «злую для него».

Белинский гадал: «Что сталось с Онегиным потом? Воскресила ли его страсть для нового, более сообразного с человеческим достоинством страдания? Или убила она все силы души его, и безотрадная тоска его обратилась в мертвую, холодную апатию? — Не знаем, да и на что нам знать это, когда мы знаем, что силы этой богатой натуры остались без приложения, жизнь без смысла, а роман без конца?» («Сочинения Александра Пушкина», статья восьмая, 1844). Для Белинского важнее всего была деятельность, но так ли для Пушкина? И остался ли роман без конца? Да, традиционного романного финала — свадьбы или смерти героя — в «Евгении Онегине» нет, в этом упрекали Пушкина тогдашние читатели, в том числе и друзья («Вы говорите справедливо, / Что странно, даже неучтиво / Роман не конча перервать, / Отдав его уже в печать, / Что должно своего героя / Как бы то ни было женить, / По крайней мере уморить…» — из чернового послания П. А. Плетневу, 1835). Но «Евгений Онегин» — роман не традиционный, роман лирический, его сюжет, событийно небогатый, разворачивается в другом пространстве — в сфере душевного развития автора. Герои романа как проекции автора ведомы по их жизненным путям не логикой событий и отношений, а внутренней глубинной поэтической логикой, лирической силой поэта, познающего в их судьбах не только жизнь вообще, но и свою собственную судьбу. И с этой точки зрения сюжет романа вовсе не обрывается — он полноценно завершен Пушкиным в самый важный, переломный момент в жизни Онегина.

По первым главам мы знали Онегина человеком умным, но с пустой душой. Одна из нарочитых, сильно звучащих перекличек романа подчеркивает контраст между опустошенным Онегиным первых глав и полюбившей его Татьяной: «Томясь душевной пустотой» (о нем, глава первая, строфа XLIV) — «плоды сердечной полноты» (о ней, глава третья, строфа X). Душевная пустота Онегина сродни смерти, как описал ее Пушкин в сцене дуэли, сравнив серд­це убитого Ленского, в котором только что «билось вдохновенье, / Вражда, надежда и любовь, / Играла жизнь, кипела кровь», с опустевшим покинутым домом. В молодости смерть страшила Пушкина прежде всего утратой чувств, потерей любви («Надеждой сладостной младенчески дыша…», 1823), так что в системе пушкинских ценностей Онегин скорее мертв, чем жив — до той самой минуты, пока ему не даруется любовь. «Душе настало пробужденье: / И вот опять явилась ты…» Это событие оказывается настолько сильным, что Онегин теперь реально, а не метафизически балансирует на грани смерти («…он заране / Писать ко прадедам готов / О скорой встрече...») — Пушкин говорит об этом трижды, хотя и слегка иронично, сбивая пафос. На встречу с Татьяной Онегин «идет, на мертвеца похожий», но за этим стоит уже не мертвящая пустота души, а, напротив, ошеломительная сила чувств, захлестнувшая его полнота душевной жизни. Онегин переживает второе рождение, сопряженное с подлинным страданием. «Не обновлю души моей», — говорил он Татьяне в четвертой главе в ответ на ее письмо и вот обновил, ожил наконец, но какой ценой! Обновил душу, едва не погибнув и оставшись один на один со своей любовью, без надежды на счастье.

«В какую бурю ощущений / Теперь он сердцем погружен!» — это и есть истинный финал романа как истории возрождения главного героя. Возрождение возможно только через сердце, других путей пока мы не видим у Пушкина.

В послании Керн, в его последней строфе, пробуждение героя передано в образе живого бьющегося сердца, исполненного чувств; в «Пророке» «сердце трепетное» заменяется на «угль, пылающий огнем», и эта «операция на сердце» завершает процесс преображения героя. Так и в пушкинском романе — история слова «сердце» в нем дает красноречивую картину изменения внутренней жизни Онегина, историю его пробуждения. Всего это слово встречается в романе более 80 раз, из них треть — в авторских характеристиках Татьяны и в ее словах, обращенных к Онегину; постоянно звучит слово «сердце» и в рассказе о Ленском. В отношении Онегина оно употреблено всего дважды в первых главах, оба раза в отрицательном контексте — «Томила жизнь обоих нас, /

Поделиться с друзьями: