Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 5 2013)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

 

 

Возвращение ритуалов

 

Мир блокады — мир распадающихся и распавшихся связей. Чтобы остановить этот чудовищный процесс распада, уничтожения сознания и редукции тела к биологическому, «блокадный человек» создает (частично воссоздает) свои собственные ритуалы, возвращая остраненное тело и остраненные вещи под свой контроль: «…автоматический жест, которым Эн заводил на ночь часы и осторожно клал их на стул около дивана (зимой часы эти не шли — замерз механизм), был совсем из той жизни. <...> Обязательно, встав с постели, подойди к окну. Многолетний, неизменный жест утреннего возобновления связи с миром. <...> В час утреннего возобновления отношений мир явственно представал в своей двойной функции — враждебной и защитной».

«Мир отношений», мир социального ритуала, закономерности, автоматизма — мир нормальной человеческой жизни. Утренний взгляд в открытое окно, возвращение ритуала мирной жизни, произошло весной 1942 года, после пережитой зимы (самой страшной зимы ленинградской блокады). Но зиму удалось пережить лишь тем, кто в самых нечеловеческих условиях смог создать новые ритуалы. Этих ритуалов множество, их можно разделить на важные и неважные, но они, в своей совокупности, спасали жизнь «блокадному человеку». Любое обстоятельство блокадной жизни, самое ужасное и отвратительное,

становилось местом возникновения ритуала, например спуск в бомбоубежище при воздушной тревоге: «В ритуальной повторяемости процедуры было уже нечто успокоительное. В последовательность ее элементов входило нервное тиканье репродуктора, поиски калош в темноте, дремотная сырость подвала, самокрутка, выкуренная у выхода, медленное возвращение домой (чем медленнее — тем лучше, на случай повторения сигнала)». Были ритуалы и совсем уже невыносимые, об этом Лидия Гинзбург говорит в другом тексте, написанном в годы блокады, — в «Рассказе о жалости и жестокости» [16] .

Очень важный ритуал, восстанавливающий не только связь сознания с телом и вещей — с человеком, но и социальную связь человека с другими людьми, с государством, с общим делом войны — выход на работу, например предъявление пропуска при входе на службу: «Выход из дома на работу имеет свою прелесть. Несмотря на маленькие победы и достижения, дом — это все же хаос и изоляция. И с утра, пока усталость не одолела, хочется вырваться в мир. <...> Здесь, с пропуска, начинается переживание своей социальной ответственности». Социальная ответственность не только встраивает «блокадного человека» в некую априорно существующую систему связей (с которой не может ничего поделать даже блокада, даже смерть), она еще и заменяет многие другие распавшиеся связи, служит им своего рода заменителем, протезом.

Но все-таки главными ритуалами «блокадного человека», пораженного дистрофией, были ритуалы, связанные с едой. Железная блокадная система распределения продуктов питания и возникающие вокруг нее ритуалы воспринимаются героем «Записок блокадного человека» крайней положительно — и не только потому, что благодаря этой системе он поддерживает свое физическое существование. Эта система функционирует , она сродни механизму, она работает безлично, автоматически, значит, на нее можно положиться. Она существует объективно , помимо наших представлений о ней. Ведь ад блокады — это еще и ад субъективности, выматывающий ад бесконечных, бесконтрольных открытий знакомых прежде вещей, тихий бунт этих вещей против порядка, частью которого они еще недавно были. Именно поэтому Гинзбург пишет: «Все же люди с нетерпением ждали — даже не утра, потому что утро (свет) наступало гораздо позже, — они ждали повода встать, приближаясь к началу нового дня, то есть к шести часам, когда открываются магазины и булочные. Это не значит, что человек к шести часам уже всегда отправлялся в булочную. Напротив того, многие старались оттянуть (сколько хватало сил) момент получения хлеба. Но шесть часов — это успокоительный рубеж, приносивший сознание новых возможностей». «Успокоительный» — не только потому, что «новые возможности», но и потому, что «рубеж».

 

 

Ледяной хаос восставших вещей

 

Лидия Гинзбург подробно описывает типичный зимний день «блокадного человека», с его механикой ежедневного выживания. Это — описание нового (по сравнение с довоенной жизнью) механизма с его новыми ритуалами. День открывается рубкой дров и походом в подвал за водой: «Типический блокадный день начинался с того, что человек выходил на кухню или на темную лестницу, чтобы наколоть дневной запас щепок или мелких дров для времянки. <...> Потом еще нужно принести воду из замерзшего подвала». Это мучительные процедуры — не только физически, но и психологически: «Сопротивление каждой вещи нужно было одолевать собственной волей и телом, без промежуточных технических приспособлений». Здесь опять вспоминаются формалисты с их «сопротивлением материала». Именно они утверждали, что художественная форма произведения возникает как следствие преодоления сопротивления материала; здесь, в условиях блокады, форма жизни (социальная форма, в том числе) разрушается от этого сопротивления: люди на карачках спускаются в подвал за водой: «Ледяной настил покрыл ступеньки домовой прачечной, и по этому скату люди спускались, приседая на корточки. И поднимались обратно, обеими руками переставляя перед собой полное ведро, отыскивая для ведра выбоины». Гинзбург демонстрирует, что искусство противоположно жизни и устроено по совершенно иным законам. Совершенно неожиданно, из внутренней полемики с формализмом, в «Записках блокадного человека» находит подтверждение формалистская идея об «имманентности литературы».

Сопротивление вещей иссушает, истощает и порождает тоску: «С пустыми ведрами человек спускался по лестнице, и в разбитом окне перед ним лежало суживающееся пространство двора, которое предстоит одолеть с полными ведрами. Внезапная ощутимость пространства, его физическая реальность возбуждала тоску». Это тоска по предыдущему миру, миру порядка, по потерянному раю «блокадного человека», где бесперебойно работали механизмы и машины, где вещи были связаны в систему: «Водопровод — человеческая мысль, связь вещей, победившая хаос, священная организация, централизация». Этого мира больше нет, вещи ушли из-под контроля разума, связь уничтожена, и их приходится переживать заново. Человек со страхом «открывает» привычные некогда вещи [17] — это страх остранения: «Закинув голову, человек мерит предстоящую ему высоту. В далекой глубине потолок с какой-то алебастровой нашлепкой. <...> Оказывается, лестницы действительно висят в воздухе (если вглядеться — очень страшно), удерживаемые невидимой внутренней связью с домом». Самое главное в этом пассаже находится в скобках: «если вглядеться, очень страшно». Вглядываясь, вычленяешь, вырываешь вещь из привычных связей, «не узнаешь» ее; каждая вещь, самая незначительная, таит в себе ужас. То, чего, по мнению Шкловского, можно достичь в литературе «остранением», в блокадной жизни достигалось разрушением — не только разрушением связей, но и просто физическим разрушением — тела, домов, города: «Каждодневные маршруты проходят мимо домов, разбомбленных по-разному. Есть разрезы домов, назойливо напоминающие мейерхольдовскую конструкцию. <...> Разрезы домов демонстрируют систему этажей, тонкие прослойки пола и потолка. Человек с удивлением начинает понимать, что, сидя у себя в комнате, он висит в воздухе, что у него над головой, у него под ногами так же висят другие люди. <...> Невнимательные люди увидели вдруг, из чего состоит их город».

«Блокадного человека» окружает хаос отдельных вещей, мир феноменов, дхарм. Буддийский созерцатель, йог может путем медитации увидеть их иллюзорность, пустоту. Человек западной рационалистической традиции пытается связать эти вещи системой, заклясть этот хаос новым порядком, ритуалами, автоматизмом. У Лидии Гинзбург автоматизм предстает как вершина рациональных способностей западного человека: «...практически речь идет о том, чтобы рационализировать домашние дела. Вместо судорожных движений найти автоматику движения. Автоматика — правильно решенная

задача, и точность решения переживается мускульно и интеллектуально» [18] . И следующая ступень — уже социальная. Это социальная связь вещей и людей. Так происходит весной 1942 года, после самой, как потом оказалось, страшной блокадной зимы: «Хорошо, правильно, что город гордится подметенной улицей, когда по сторонам ее стоят разбомбленные дома; это продолжается и возвращается социальная связь вещей».

 

 

Блокадное время и блокадная кулинария

 

Создание новых ритуалов происходит в координатах времени и пространства «блокадного человека», которые принципиально отличаются от мирного времени. Прежде всего, тем, что «пространство», судя по всему, почти полностью заменяет у него время. Между походом за водой в замерзший подвал, походом в булочную за пайком, походом в столовую — не время, а пространство, которое с трудом преодолевает «блокадный человек»: «В течение дня предстоит еще много разных пространств. Основное — то, которое отделяет от обеда. <...> Самый обед — это тоже преодоление пространств; малых пространств, мучительно сгущенных очередями». А время, кажется, исчезает; в блокированном, отрезанном от Большой Земли городе оно будто выкачано, ленинградцы испытывают временной вакуум [19] . Даже там, где, казалось бы, уж точно есть время — в очереди за хлебом — оно тоже превращается в пространство. Время перемещает человека в пространственных координатах очереди, превращаясь в само это пространство: «Но тут же он думал, что даже если этому предстоит продолжаться еще пять, шесть или семь часов, то все-таки время всегда идет и непременно пройдут эти пять или шесть часов — какой бы мучительной неподвижностью они не наполнялись для отдельного человека, — что, значит, время само донесет его до цели». Персональное время человека превращается в общее время очереди, которое исчисляется не часами, а метрами до прилавка, где выдают хлеб. В результате время, исчисляемое пространственными мерами, становится «пустым» и человек, двигаясь в очереди, выталкивает эту пустоту, как поршень в цилиндре. Именно так возникает еще один вакуум «блокадного человека» (помимо временного вакуума) — психологический. Из-за него, например, невозможно читать в очереди: «В психологии очереди заложено нервозное, томящее стремление к концу, к внутреннему проталкиванию пустующего времени; томление вытесняет все, что могло бы его разрядить. Психическое состояние человека, стоящего в долгой очереди, обычно непригодно для других занятий». Единственное занятие, на которое у «блокадного человека» остаются силы, чтобы заполнить этот вакуум, — разговор: «Человек не выносит вакуума. Немедленное заполнение вакуума — одно из основных назначений слова». И вот разговор в очереди становится еще одним — полностью социальным — ритуалом «блокадного человека». Именно здесь реализуются не только его экзистенциальные, психологические и социальные потребности (прежде всего, самоутверждение), но и происходит процесс «всплывания» довоенного социального опыта, привычек и связей. Лидия Гинзбург подробно анализирует разговоры в очереди, отделяя в них «блокадное» от «довоенного», прослеживая, как переплетаются эти два уровня. Но следует помнить одно очень важное обстоятельство — такой разговор отличается от прочих ритуалов «блокадного человека» тем, что он является вдвойне вынужденным (сознательно и бессознательно), так как возникает «сам собой» во временном и психологическом вакууме очереди за хлебом.

Если графически представить себе день «блокадного человека», то неровные, вялые линии преодоления им пространства ведут к краткому мигу «включения времени» во время обеда или ужина. Ведь именно голод является главным инструментом, «отключившим» время для «блокадного человека»: «...голод перманентен, невыключаем. Он присутствовал неотступно и сказывался всегда (не обязательно желанием есть); мучительнее, тоскливее всего во время еды, когда еда с ужасающей быстротой приближалась к концу, не принося насыщения». Важен именно момент еды (издевательски короткий), за который «блокадный человек», собственно, и ведет битву. Этот момент он пытается растянуть всеми возможными ухищрениями, прежде всего — превращением торопливого поглощения пищи в ритуал. Ведь главной особенностью ритуала является то, что он «создает» собственное время . Любой ритуал в человеческом обществе — от религиозного до бытового — погружает своих участников в «другое время», иначе это не ритуал. Дальнейшие фазы автоматизации ритуала и превращения его в рутину трансформируют это его особое время, и оно постепенно улетучивается из него. Автоматизм призван «убить» время, предназначенное на какое-либо дело, вывести это дело из поля сознания, а значит, и времени. Остранение, по Шкловскому, выводит вещь из ее автоматически воспринимающегося ряда, затормаживает внимание на ней и тем самым возвращает в «мир времени». Единственная в мире «блокадного человека» вещь, на которой стоит тормозить внимание, растягивать время его совершения — это приготовление и поглощение пищи. Истощающему пустому пространству блокады он противопоставляет время создаваемых им кулинарных ритуалов — отсюда, отчасти, та одержимость «блокадной кулинарией», которой посвящены многие страницы «Записок».

Самые эмоциональные места этой аналитической книги — именно о манипуляциях с едой [20] . Обедая, «блокадный человек» как бы «включает время» и питает им себя — точно так же, как и мизерной своей порцией. Он пытается отгрызть свое время , время убогого и изощренного гастрономического ритуала у перманентности и без-временности голода: «...съесть просто так — это слишком просто, слишком бесследно. Блокадная кулинария — подобно искусству — сообщала вещам ощутимость». Именно здесь Лидия Гинзбург вновь сходится со Шкловским: в жизни, в блокадной жизни остранение губительно (в отличие от искусства), но это не значит, что искусство (вместе с остранением) полностью исключено из нее. Существует момент, когда включаются все главные возможности искусства и оно выступает в «Записках» в виде искусства блокадной кулинарии. Блокадная кулинария призвана сделать то, что делает любое другое искусство (по Шкловскому), — остановить момент восприятия, затормозить его, сделать вещь — вещью, остановить мгновение: «Элементарные материалы претворялись в блюдо. Мотивировались кулинарные затеи тем, что так сытнее или вкуснее. А дело было не в этом, но в наслаждении от возни, в обогащении, в торможении и растягивании процесса...». Смысл блокадной кулинарии — «продукт должен был перестать быть собой», что же до кулинарной изобретательности «блокадного человека», то она неистощима: тюлька, пропущенная через машинку «с маслицем», щи из лебеды и крапивы, каша из хлеба, хлеб из каши, лепешки и каша из зелени, котлеты из селедки, тушеные листья салата и так далее и тому подобное.

Чем больше усилий вкладывает «блокадный человек» в приготовление пищи, тем сильнее его разочарование: остановить мгновение не удается, гастрономические манипуляции с эрзацами оказываются лишь эрзацем искусства: «После всего, что Эн с минуты пробуждения делал для этого завтрака, после того как с некоторой торжественностью он садился за стол, предварительно обтерев его тряпкой, он съедал все рассеянно и быстро, хотя знал, что теперь еда должна быть осознанной и ощутимой. Он хотел и не мог сказать мгновению: „Verweiledoch! Dubistsoschon!”». Но то, что не получалось день за днем в роли искусства, в качестве ритуала способствовало главной победе Эн — он выжил.

Поделиться с друзьями: