Новый Мир ( № 5 2013)
Шрифт:
Между тем финал действительно патетический; он подходил бы Гюго или Бодлеру (вспоминаются «Маяки» последнего), но в устах иронического Одена, поставившего целью поэзии — разоблачать всякие иллюзии, звучит странно. В сущности, так же странно, как мажорный финал стихов «На смерть Йейтса»:
Пой, поэт, с тобой, поэт
В бездну ночи сходит свет…
Как это сочетается с высказанным раньше утверждением: «Поэзия ничего не меняет»? Ничего себе, не меняет: свет сходит в бездну ночи! Так можно договориться до того, что и Создатель наш ничего не изменил в мире! Здесь неустранимое противоречие, а исток его в том, что Оден в этом своем февральском стихотворении — как и позднее в сентябрьском — пошел за Йейтсом, за его утверждающей патетикой и мощным
«Поэт не выбирает размер, как раз наоборот, ибо размеры существовали раньше любого поэта. Они начинают гудеть в его голове — отчасти потому, что их использовал кто-то другой, только что им прочитанный…» И далее: «Возможно, в данном случае перо Одена привела в движение „Пасха 1916 года” У. Б. Йейтса, особенно из-за сходства тем» [9] .
Все так: действительно Оден начитался Йейтса, и действительно размер (трехударный дольник) — тот же самый. Привожу его по-русски и по-английски: в первом случае — по-русски, потому что переводчик точно схватил оригинальный ритм, во втором — только по-английски, так как в переводе, к сожалению, ритм «плывет»…
Я видел на склоне дня
Напряженный и яркий взор
У шагающих на меня
Из банков, школ и контор.
(У. Б. Йейтс, «Пасха 1916 года»)
Перевод А . Сергеева
I sit in one of the dives
On Fifty-second Street
Uncertain and afraid
As the clever hopes expire
Of a low dishonest decade…
(W. H. Auden «September 1, 1939»)
Не точно лишь утверждение о сходстве тем. Жанр схож, это верно — медитация на тему политического события: там — Пасхального восстания в Дублине, здесь — вторжения Гитлера в Польшу. Но если у Одена — глубокое разочарование в современной цивилизации и, главное, в людях, которые попустительствуют злу, то у Йейтса — героизация участников восстания, которые на наших глазах из обычных людей — суетных и грешных — превращаются в фигуры легендарного масштаба:
И я наношу на лист:
Мак Доннах и Мак Брайд,
Коннолли и Пирс
Преобразили край,
Чтущий зеленый цвет,
И память о них чиста:
Уже родилась на свет
Грозная красота.
Верно угадав происхождение ритма («Пасха 1916 года» в переводе Андрея Сергеева была у него на слуху), Бродский не заметил, однако, что тематически стихотворение Одена связано отнюдь не с «Пасхой», а с другими стихами Йейтса — написанными, в основном, в двадцатых годах, — прежде всего, с «Тысяча девятьсот девятнадцатым» и «Вторым пришествием». Стихами, полными горечи и беспощадных упреков тем «великим, мудрым и добропорядочным» современникам, в том числе и себе самому, которые не могли ни предугадать, ни отвратить грозящей миру опасности. Посмеемся над этими мудрецами и добряками, пишет Йейтс, а напоследок — посмеемся и над самими насмешниками (mock mockers), которые пальцем не ударили, чтобы помочь мудрым и великим поставить заслон этой свирепой буре, «ибо наш товар — шутовство» (for we traffic in mockery):
Высмеем гордецов,
Строивших башню из грез,
Чтобы на веки веков
В мире воздвигся Колосс,—
Шквал его сгреб и унес.
Высмеем мудрецов,
Портивших зрение за
Чтеньем громоздких томов:
Если б не эта гроза,
Кто б из них поднял глаза?
Высмеем добряков,
Тех, кто восславить дерзнул
Братство и звал земляков
К радости. Ветер подул,
Где они все? — Караул!
Высмеем, так уж и быть,
Вечных насмешников зуд —
Тех, кто вольны рассмешить,
Но никого не спасут;
Каждый из нас — только шут.
(У. Б. Йейтс, «Тысяча девятьсот девятнадцатый», V)
IV. По-видимому, в 1983 году поэзия Йейтса еще осталась для Бродского плохо исследованным континентом. Тут, может быть, сказалось усвоенное в молодости предубеждение: для А. Сергеева, который был тогда его главным советчиком в английской литературе, Элиот стоял намного выше Йейтса. И хотя на протяжении последующих лет разочарование Бродского в Элиоте росло и одновременно прояснялось значение Йейтса, но до серьезного изучения его поэзии дело, по-видимому, не дошло. К такому выводу невольно приходишь, прочитав у Бродского такой комментарий к стихам Одена «Памяти У. Б. Йейтса»: «…вскоре я понял, что даже его структура была задумана, чтобы отдать дань умершему поэту, подражая в обратном порядке собственным стадиям стилистического развития великого ирландца вплоть до самых ранних: тетраметры третьей — последней — части стихотворения» [10] .
Это, увы, совершенно неверно. Тетраметры финальной части подражают не самым ранним стихам Йейтса, а как раз наоборот — одному из последних его стихотворений «В тени Бен-Балбена» ( Under Ben Bulben , 1938). Оно было напечатано посмертно как стихотворное завещание поэта сразу в трех газетах: «Айриш таймз», «Айриш индепендент» и «Айриш пресс» 3 февраля 1939 года и, несомненно, вдохновило перо Одена (чья элегия памяти Йейтса, заметим, была опубликована уже 8 марта в еженедельнике «Нью рипаблик»).
Более того, первые две части стихотворения Одена, написанные верлибром, не имеют никаких параллелей ни у позднего Йейтса, ни у раннего; он вообще никогда не писал свободным стихом, не терпел его бесформенности и аморфности. Чтобы убедиться в этом, не нужно даже читать Йейтса — достаточно полистать том его стихов и убедиться в этом, так сказать, визуально.
У Шеймаса Хини, беседовавшего с Бродским на эту тему, также создалось впечатление, что здесь у него «некий пробел», что он «недостаточно вдумчиво читал Йейтса» [11] . Как свидетельствует Томас Венцлова, «Бродский отвергает много книг и авторов с самого начала и, пожалуй, не стремится <…> к литературоведческой „широте горизонта”. Зато он постоянно вчитывается в любимых авторов — то в Баратынского, то в Цветаеву, то во Фроста, то в Томаса Гарди, то в Монтале» [12] . По-видимому, Йейтс был отвергнут «с самого начала». Причина, как я уже говорил выше, могла быть случайной. Возможно, он просто наслушался слухов и анекдотов — как от Одена и людей его круга, так, еще раньше, от Сергеева. Бродский был предан друзьям и доверял их мнению.
А ведь положение в литературном мире у Бродского и у Йейтса (в его поздние годы) было во многом схожее. Небольшой круг понимающих друзей, а за ним — море завистников и недоброжелателей, морщащихся при упоминании эксцентричного выскочки с обветшалыми понятиями о поэзии. И Йейтс и Бродский были «староверами», приверженцами классической формы, не принимавшими модернизма и авангарда.
Кроме того, они были близки метафизически . Под этим словом я не имею в виду отношения к потустороннему; хотя и тут было некоторое сходство. Оба не принадлежали к какой-то определенной конфессии. Йейтсу была близка идея метемпсихоза, учения индийских мистиков. Бродский в молодости тоже был сильно впечатлен индийскими священными текстами и даже пришел к выводу, что «метафизический горизонт иудаизма (оставим пока христианство) гораздо у же горизонта индуизма». Впрочем, он выбрал христианство — не как догму, разумеется, а как культурную традицию, наиболее ему близкую.