Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 6 2000)
Шрифт:

Но его, как всякого русского человека, уже было не остановить. Жажда выговориться преследует нас сильнее любой другой. Как ни пытались мы свернуть мысли мужичонки в сторону местонахождения здешней администрации, он искал лишь новые обозначения для смутно томившей его неудачи собственной жизни:

— Все распродали! Вывезли! Разворовали!..

В этот миг он не помнил, конечно, о том, как сам всю свою полусознательную жизнь подворовывал по малости, потому что без этого ни в коем случае не мог бы на 60 рублей поднимать своих четверых детей, как его первый водительский класс очень мало что давал ему реально в сравнении с неумехой и аварийщиком Колькой, да и многое-многое другое не в силах был он вспомнить, увязая постепенно в своих выкриках, забираемый все больше вчерашним хмелем и вступив уже в жаркий разговор с односельчанкой, позабывши напрочь и о нас, грешных. Но мы уже сами заметили вдали заветный флажок, и через пять минут я вошла в пустые, прохладные, со свежевымытыми полами коридоры чего-то бывшего властно-советского, а теперь — районной администрации и заговорила с черноглазой и круглолицей уборщицей Варей.

Варя посадила меня в пустом кабинете главы и, разыскивая нужные телефоны, попутно объясняла бойко азы современной политграмоты:

— Вот я им и говорю — чего вам Зюганов даст? Щас хоть все-таки — и купить все можно, и подзаработать.

Бодрый и распорядительный Иван Николаевич Соловьев появился,

как и обещал, через 8 минут. А вслед за ним с привычной энергией и громким голосом ведущей большие собрания появилась и Галина Николаевна Фазилова, занимающаяся образованием (теперь уже слово «народное» исчезло) Клявлинского района.

Мы выбрали для встречи Старый Маклауш и вновь помчались по дороге. Рыжие холмы и белеющее вдали село. Синеющие щетки дубрав. Выше вздымались красноглинистые холмы, становились все круче и отвеснее, прорезались все глубже оврагами.

— Что это за кручи? — спросила я.

— Отрожья Урала, — гордо ответила Фазилова.

Как пастернаковская героиня, я не узнала, оказывается, Урала.

— Там, в тридцати километрах, Татарбия.

Тут стало мне ясно, что я подъехала под самый Урал, — он начинался через двести километров.

И снова встала задача — как подъехать к школе. Видно было по суровому лицу Сергея, что редко щеголеватой «Волге» из штаба поддержки президента приходилось пачкать свои колеса в топи блат приуральских сел. На откосе, будто раздумывая — сверзиться вниз или постоять чуток, застыла маклаушская средняя школа.

…Все было иначе, чем в соседнем районе, где Фазилова раздобыла компьютеры для 4-х школ из 9-ти, а в ее методическом кабинете имелись все современные пособия и видеомагнитофон с нужными учителям материалами. Здешний район образовывал кто-то совсем другой. Нет ничего. Нет тетрадей — на них нет денег. Тетрадь стоит тысячу рублей. Некоторые ученики пишут на оборотах иллюстраций в книжках с картинками. Конечно же нет красок, нет цветной бумаги для рисования.

Завелась беседа с собравшимися учителями.

— Вот в девяти километрах нефтепровод «Дружба». Там мои ученики — бывшие троечники — ездят на «Жигулях», получают 3–4 миллиона в месяц. У них техничка получает 620 тысяч. А у нас учительница в начальных классах — 420. Это — справедливо?

Поникнув главой, не проронив за время разговора ни слова, смотрела в пол средних лет учительница с одухотворенным, интеллигентным и бесконечно печальным лицом.

А учитель рисования, замечательный, как все говорили, художник-график Иван Иванович Грачев, сказал, провожая меня, с трогательной какой-то, смущенной улыбкой:

— Вы там… скажите президенту… что мы — ничего!..

И слезы выступили у него на глаза.

P. S. С концом советской эпохи и прошедшего в России под ее знаком столетия то, что писалось для себя, потеряло интимность, стало документом. Показалось, что пора уже напомнить кое-что из ушедшего. То, что напечатано, — не дневник (только несколько отрывков перенесены из него — для хронологической связности). Это именно то, что обозначено в подзаголовке, — беглые записи (малая, конечно, и без особого разбора выбранная их часть), делавшиеся часто в пути (только заметки, сделанные во время поездки к Уралу, привела в связную форму, уже вернувшись домой); вешки и метки. Видно, между прочим, как послесоветское время вымывало созерцание — замещало его действиями. Я не считала возможным — и нужным — сегодня что-то переписывать. (Все позднейшие замечания — в квадратных скобках.)

Окончание. Начало см. «Новый мир», № 1, 3 с. г.

Андрей Серегин

Предисловие к будущему

Заметки на полях двадцатого века

Монолог созерцателя

«Fossoyeur, il est beau de contempler les ruines des citбes; mais il est plus beau de contempler les ruines des humains!» Городские руины — прекрасное зрелище, но человеческие руины — еще прекраснее. Даже если вы умудрились сохранить непробиваемо здоровую психику и зрелища такого рода вызывают у вас лишь отвращение, пора начинать переучиваться, менять вкусы, шагать, как говорится, в ногу со временем. Ибо поводов для столь специфических удовольствий со временем будет предоставляться все больше и больше. «Руины»… Печальное, сладострастное мурлыканье этого слова есть не только отголосок отшумевших полвека назад катастроф, о которых большинство старательно заучивало: «Это не должно повториться никогда», — как-то забыв уточнить, почему не должно и есть ли вообще в этом мире хоть какие-то реальные предпосылки, чтобы «это» не повторилось. Нет, речь идет вовсе не о прошлом. Уже и сейчас, бывает, посмотришь с холодным вниманьем вокруг: на первый взгляд вроде бы и люди, а приглядишься — руины. По крайней мере, нет в них ничего, что помешало бы неуклонно и незаметно надвигающемуся разрушению. А уж что касается будущего, тут для созерцателя открываются самые что ни на есть радужные перспективы. Признаюсь как на духу — ибо у автора этих маргиналий, несмотря на его эфемерность, неуловимость и хроническую тягу окончательно и бесследно раствориться в предгрозовой атмосфере, тоже в свое время были детство, отрочество и юность и впечатления от них, окрашенные подобающей человеческой сентиментальностью, — так вот, признаюсь как на духу: больше всего меня потрясло в свое время не очень внимательно прочитанное мною сочинение, называвшееся, если мне память не изменяет, Новый Завет. Если кто не знает, это добрая-предобрая книжка — детям можно на ночь читать как сказку, — где объясняется, что людей нужно любить, и говорится еще много очень правильных вещей, на которых мир стоит и с которыми не поспоришь, не осрамившись. Так вот, особенно мне запомнилась финальная часть под названием Откровение Иоанна Богослова. Прочитав ее, я понял одно: я хочу это увидеть. Прошу понять меня правильно, я не сказал: «Хочу принять в этом участие». Последнее все-таки страшновато как-то. Чисто по-человечески. Но инстинкт созерцателя работает независимо от его же человеческих опасений. Более великолепного зрелища, чем обещанное всем нам в этой книге, не могу себе представить.

Эти маргиналии пишутся на полях двадцатого века, а поля эти стремительно сокращаются, места остается все меньше и меньше. К тому же бумага основательно пожелтела за сто лет, она крошится и рвется под скрипящим пером, а кое-где проступают полузатертые кровавые отпечатки чьих-то незнакомых пальцев. Но если я завожу здесь речь о великолепии Апокалипсиса, то вовсе не для того, чтобы отдать дань пресловутым апокалиптическим настроениям, якобы возобновляющимся с угрюмой регулярностью в конце каждого сколь-нибудь значительного исторического отрезка. Не стоит, господа, принимать собственный ужас перед повышением цен с начала следующего квартала за апокалиптические настроения. Справьтесь у Иоанна Богослова — он не то имел в виду. Не страшит меня ни экологическая, ни техногенная катастрофа; не просыпаюсь я по ночам в холодном поту от пригрезившегося мне ядерного гриба. Более того, даже предсказания Нострадамуса не производят на меня ровным счетом никакого впечатления. Признаться честно, я толком и не знаю, кто это такой — Нострадамус. Постструктуралист? Постмодернист? Это он

пишет под псевдонимом «Деррида»? Как бы то ни было, все это мнимые пугала. В лучшем случае — всего лишь последствия причин совсем иного порядка. Каковы же причины? Вот в этот вопрос и углубимся, пока еще остается место на пожелтевших полях, пока еще не распахнута новая тетрадь, пугающая своей свежей белизной. Предварительно же и в общих чертах в качестве ответа могут сгодиться слова, сказанные Заратустре в самый тихий час не кем-нибудь, а самой тишиной: «Самые тихие слова — те, что приносят бурю. Мысли, ступающие голубиными шагами, управляют миром». Разве нужно бояться чего-то внешнего, что грянет неизвестно откуда и неизвестно почему? Самой большой опасностью человека до сих пор остается он сам. И то, что он может сделать с собой в тиши своих мыслей. Какие только метаморфозы и мутации не таятся здесь. Если кто не понял, это намек. Никто из нас не безобиден. Все возможные катастрофы каждый носит в себе.

И все же предстоящее нам зрелище, при всем его неизбежном размахе, кажется мне сравнительно убогим и тусклым. В самом деле, разве это похоже на вселенскую мистерию с ангелами и небом, свернувшимся в свиток? В том Апокалипсисе был дремучий уют страшной сказки. Действительно можно на ночь детям читать. А что предстоит увидеть нам? Эту осточертевшую нам же самим цивилизацию, захлебнувшуюся в луже собственной крови. Так ведь видели уже, сколько можно повторять одно и то же. Заранее было бы скучно и подкатывала бы зевота, если бы не то обстоятельство, что в этом зрелище нам отведена роль не только зрителей, но и участников. Должен также предупредить возможное недоумение: никогда не мечтал выступить на сцене в роли Кассандры. Несмотря на это, пророчества мои верны абсолютно. И непогрешимость их почти равняется непогрешимости высказываний Папы Римского ex cathedra. Открою секрет: непогрешимость эта построена на одном очень банальном, но все же безукоризненно надежном соображении. Просто ничем другим история цивилизаций не заканчивается. Не знаю уж, почему так заведено на белом свете, но рано или поздно цивилизация, пережив так называемый расцвет, вступает в полосу так называемого упадка и постепенно исчезает с лица земли. Причем для живых людей, которым выпало жить во времена так называемого упадка, процесс этот оказывается необыкновенно болезненным. Лужи крови и т. п. Примеры из истории можете подобрать сами. Так что же, вы и в самом деле верите, что либеральная демократия должна наступить на земле раз и навсегда? И что это значит — навсегда? Вопрос, стало быть, сводится к одному: рано или поздно? Знаю, знаю, что ни о каком «навсегда» никто и не задумывается. На наш бы век хватило, а после нас известно что. Ведь как хорошо: права человека, свобода слова, никто тебя не пытает, не расстреливает, не насилует… Правда, вот сексуальных маньяков что-то чересчур много развелось, так что возникает подозрение, случайно ли это. Но это издержки прогресса, не бывает системы без сбоев. Как говорится, лес рубят — щепки летят. А в целом — тишь, гладь, божья благодать. Конечно, «кто выдумал, что мирные пейзажи не могут стать ареной катастроф?». Но все же почему именно рано, а не поздно?

Отчасти, вероятно, именно потому, что никто не задумывается о том, что — «навсегда», и о том, что будет потом. Это я не в том смысле, что наше будущее в наших руках и если мы о нем вовремя задумаемся, то сможем все-таки спасти вожделенную либеральную демократию. Это я в том смысле, что надо перестать принимать условия комфорта за смысл существования, чтобы, утратив первые, не потерять последний. Когда жизнь, упорно не желающая становиться теплицей, в которую ее упорно пытаются переделать где-то с начала Нового времени, вновь превратится в пространство для неизбежной встречи с Богом и смертью, страданием и вечностью, одиночеством и тайной, жестокостью и чудом, не считаясь при этом ни с Декларацией прав человека, ни со священным принципом политкорректности, она не станет от этого хуже, она станет нормальнее, она станет тем, чем и должна быть. И еще потому скорее рано, чем поздно, что на самом деле усилия для недопущения катастрофы уже предпринимаются, некоторые совестливые люди спохватываются раньше других, озабоченные неусыпным благородным порывом, как бы сделать общество еще гуманнее, а жизнь людей еще лучше и приятнее. И вот тут срабатывает безошибочная логика декаданса, которую большой знаток этого вопроса сформулировал следующим образом: «Это самообман со стороны философов и моралистов, будто они уже тем выходят из decadance, что объявляют ему войну. Выйти из него — выше их сил; то, что они выбирают как средство, как спасение, само опять-таки является выражением decadance — они изменяют его выражение, они не устраняют его самого». Занятно видеть, как, требуя отменить смертную казнь или прекратить истребление морских котиков, они лишь усугубляют ситуацию и работают на ту самую катастрофу, которой боятся больше всего на свете. Вы думаете, Адольф Гитлер или Чарльз Мэнсон — самые страшные враги «общечеловеческих ценностей»? Ничуть не бывало: академик Сахаров куда опаснее…

Вот так, бывало, зарапортуешься, договоришься бог знает до чего, и тут-то тебя и одернут: «Вы что же, действительно хотите, чтобы люди страдали, или прикидываетесь?» И тогда уж, отрекомендовавшись антигуманистом, изволь соответствовать. Готов предстать перед Международным трибуналом за призывы и разжигание. Готов наконец принять на свою голову миротворческий бомбовый удар. Вышеупомянутый знаток вопроса тоже недоумевал: «О братья мои, разве я жесток?» Но не было у него никаких братьев, даже в переносном смысле. И вопроса никто не услышал. Тогда он продолжил: «Но я говорю: что падает, то нужно еще толкнуть!» Это услышали все. Признаюсь как на духу: хоть мне в силу занимаемой должности штатного маргинала и полагается пить стаканами детскую кровь и почему-то дым из ноздрей валит и серой вокруг попахивает, все же и у меня еще бывают редкие моменты, когда хочется милые глупости говорить и людей по головкам гладить. Но как замечал еще один знаток вопроса, который тоже плохо кончил: «А сегодня гладить по головке никого нельзя — руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми. Гм-гм, — должность адски трудная!» И вообще — невежливо задавать такие вопросы. Хочу ли я, чтобы люди страдали?! Если бы я еще мог что-то хотеть, если бы моя эфемерность не подразумевалась в каждой букве этих маргиналий, испаряющихся в неизвестном направлении вместе с тем, на чем я пытаюсь их накропать (разумею: на времени, на его непонятной, непредсказуемой, пугающей ткани), — я бы, пожалуй, ответил, что чувствую себя скорее в положении жертвы, чем палача. За некоторыми исключениями, как же без них. Если верно припоминаю, быть человеком — это и значит быть жертвой и палачом в одном лице. Беспомощность и беспощадность — удел каждого. Не стоит ни противопоставлять в себе жертву и палача, ни переоценивать одного из них в ущерб другому. Я справился у Шопенгауэра («Мир как воля и представление», т. 1, кн. 4, § 63), он тоже так думает: «Мучитель и мученик — это одно и то же. Первый заблуждается, думая, что он не причастен мучениям; второй заблуждается, думая, что он не причастен вине». Вот что я, пожалуй, сказал бы в ответ. Но я продолжаю настаивать на необратимости процесса собственной дематериализации, так что с меня взятки гладки. Сижу на чемоданах, уже пристегнул новые крылышки, осталось лишь подобрать нимб помоднее — и в путь! Но перед отправлением, так уж и быть, объясню подробно и популярно, почему слово «гуманность» застревает у меня костью в горле.

Поделиться с друзьями: