Новый Мир ( № 6 2004)
Шрифт:
Человек не кузнец, но кузнечик счастья:
он сидит, согнув коленки, на травке,
весь в зеленом, цветом сливаясь с нею,
и не только цветом. Ползет по-над ней
сероватое облачко вроде тряпки.
Его жизнь половинка на серединку,
но сейчас нет счастливей его на свете,
на груди расстегнутая рубаха
припорошена тополиным пухом;
что-нибудь
нет, из Шуберта! — он поет под сурдинку,
ибо, как написано в Новом Завете
от Матфея: “Блаженны нищие духом”.
Ощущенья подопытного примата,
нет, сильнее, кузнечика на травинке:
человек с кузнечиком так похожи!
Человек встает, в лице ни кровинки.
Сероватое облачко розовеет,
ветерок с Камышинки-речки веет,
пробегают гурьбой мурашки по коже.
Счастья нет. Счастье здесь, где травка примята.
Ты
Плачущая: “Зачем ты меня отпустил?”
Плачущая: “Как смел ты меня впустить?”
Ты, которую наконец я простил.
Ты, которую мне предстоит простить.
Чем тебе теперь я помочь могу,
в твоем горе выгоревший дотла?
Чем помочь я тебе могу — ни гугу
мне из города С. про свои дела?
Кто вам я — в делах твоих и в твоем
горе луковом — труден вопрос весьма-с;
разберитесь вы там, без меня, вдвоем,
со своими любимыми, кто есмь аз;
ясно ведь, что аз есмь чужой, чужой,
не такой, как он, не такой, как он, —
медною мерцающий чешуей
аспид, василиск, пернатый дракон,
третий лишний, пятый угол, щитом
вам обеим служащий от темноты, —
перед вами я виноват лишь в том,
что тебя и тебя называю “Ты”,
“Ты” — не тыча — нежно водя перстом —
не в кровавые язвы — но по груди
и по животу — виноват я в том,
что, куда ни пойду, впереди — гляди! —
плачущие вы человечки мои,
раскрывающие под дождем зонты,
слез горючих не прячущие — смотри! —
в унисон повторяющие слово “Ты”.
Пляшущая в темноте
Тихая девственница в инвалидной коляске,
втайне молившаяся не о мужеской ласке —
плодоношенья алкавшая, деторожденья,
нет, не животные братья твои, но растенья,
да и не меньшие — старшие мудрые братья:
сызмальства носят они погребальные платья.
В те три июньские вечера, что мы смотрели
“Пляшущую в темноте”, — под землею, в костре ли
тысячи тел осиянных, тянувшихся к свету
тьмой облеклись. Но я верю, тебя с ними нету,
как и потерянного мною сына, — я верю:
вы с ним ушли на тот свет потаенною дверью,
вы с ним кладбищенской глиной укрылись для вида.
Вика, я верю словам псалмопевца Давида:
не до конца погибает терпенье убогих —
мертворожденных, слепых, слабоумных, безногих.
Их настоящая жизнь — после смерти, незримо,
но ощутимо течет, наподобье Гольфстрима.
В те три июньские вечера, плача: “О Боже,
как же она, эта Бьорк, на Вику похожа!” —
“стоп” нажимала подружка. И я, утешая
плачущую в темноте, ощущал, что чужая,
прежде неведомая, ты все ближе и ближе.
Быть по-другому возможно ли? О, николиже.
Вика, мы ближе и ближе к тебе понемногу.
Смерть не стоит впереди, но бежит с нами в ногу.
Вика, я вижу так ясно ту вашу прогулку
к Волге, по круто летящему вниз переулку, —
как понесло колесницу твою, и возница,
наша с тобою подружка — во сне не приснится! —
некой нездешнею силой ее развернула
резко за миг до падения... Ты не моргнула
глазом, не вздрогнула, не повела даже бровью.
Ты захлебнулась в больнице не кровью — любовью
переизбыточной в мире расчетливом этом.
Тот, кто любовью исходит, зовется поэтом.
Вот отчего был тобой от руки переписан
“Демон”. Одетая ныне в порфиру и виссон,
сидя уже не в коляске своей, а на троне,
Вика, ты с нами не чуждою, не посторонней
тенью присутствуешь, но соучастницей, иже
с кроткой улыбкой следит, как все ближе и ближе