Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 6 2010)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Владимир Лакшин в своих воспоминаниях вторит:

«Сад в последние годы был одной из его главных слабостей и утех. В нем крепко сидел крестьянский навык — жажда простого труда, радость прикосновения к земле. Он не любил искусственных упражнений для тренировки мышц — не могу представить его делающим гимнастику. Но физический труд, и нешуточный, был ему, по-видимому, необходим, иначе он начал „закисать”.

В 60-е годы Твардовский не однажды ездил за границу, во Францию и Италию. „В Италии, — говорил он, — стыдно сказать — сижу в наушниках на заседании КОМЕСа, тут о судьбах романа говорят, а я записываю в книжечку, как надо яблони перекапывать”» [5] .

Нужно отделить умиление всякого нормального

человека, которое вызывает цветущая яблоня, и то, как человек год за годом наблюдает за растущим деревом, — миллионы наших соотечественников в силу многих причин живущих в городах, любят воткнуть что-то в землю и любоваться. Вон Никита Сергеевич Хрущев на пенсии ковырялся в земле и страдал чрезвычайно, когда у него померзли помидоры. Но тут разница в подходах — крестьянский труд не забава. Это просто труд, который выстраивает вокруг себя целый мир привычек и жизненных правил. Вот поэтому Твардовский и растил свой журнал как сад — с напряжением, сродни отчаянию, а не с веселой беззаботностью, как дачник на покое.

 

У «Нового мира» послевоенного времени было два знаменитых редактора — Константин Симонов и Александр Твардовский. Есть даже особый «жанр» фотографий, которые входят в разные мемуарные сборники: «Два редактора». Это стоящие рядом Симонов и Твардовский. Или фотография, на которой Твардовский выглядывает в окно, а рядом стоит Симонов, похожий на коротко стриженного римского императора из числа так называемых «солдатских». Хотя стихи Симонова называли скорее «офицерскими».

Нет, если просто сказать «знаменитый редактор „Нового мира”», то это, разумеется, только Твардовский. Но если рассматривать их вместе, как на знаменитых фотографиях, то можно прийти к парадоксальному выводу: Твар­довский и Симонов — отражения относительно той линии, что разделяла город и деревню.

Один — советский аристократ; бросаются в глаза его трубка и тогдашние усики, обращает на себя внимание картавость. Другой круглолиц, домовит. При этом оба — знаменитые именно что советские писатели. Война в стихах одного скорее лейтенантская, а в стихах другого — солдатская.

Симонов в своих воспоминаниях пишет: «...в те годы я был юношей из интеллигентной, сугубо городской, никак и ничем не причастной к деревенской жизни семьи. Еще несколько лет прошло, прежде чем война свела меня с деревней и с ее людьми, одетыми и не одетыми в солдатские шинели». Твардовский относился к Симонову в то время «без особой любви и, может быть, даже уважения; и уж во всяком случае без особого доброжелательства. К тому были, как мне кажется, разные причины. Во-первых, несоответствие моей тогдашней популярности и моего положения в литературной жизни тому, что я в действительности сделал. <…> Твардовский был чуток к таким вещам и достаточно язвителен и не склонен был их прощать кому бы то ни было,

в том числе и мне» [6] . Действительно, Симонов тогда был баловнем судьбы, не то принцем, не то Индианой Джонсом советской литературы. «Во-вторых, не нравилось ему многое и в моих тогдашних повадках, и в образе жизни.

И как я, только что вернувшись из-за границы, с несколько глуповатым шиком, особенно если принять во внимание время, в которое мы тогда жили, одевался. Не нравилась слишком бурная и шумная общественная деятельность; не нравились, очевидно, некоторые повадки, связанные где-то, в своей основе, должно быть, все-таки с дворянским происхождением, — в общем, где-то я был для него тогда делавшим шумную литературную карьеру дворянчиком, молодым, да ранним.

А при этом, может быть, что-то из написанного мною во время войны ему и нравилось, да и, в общем, из чувства справедливости он, очевидно, отдавал должное моей работе военного корреспондента в годы войны.

Хотя и тут, как это иногда проскальзывало у нас в разговорах, склонен был считать, что я больше скользил по верхам, чем заглядывал в глубину» [7] .

Итак, до войны один — городской (или даже гарнизонный), другой — крестьянский поэт.

Оба пишут стихи, и на войне вырезки с этими стихами (и того и другого) носит в нагрудном кармане половина армии. Но одного постоянно сравнивают то с Киплингом, то с поколением поэтов-интернационалистов тридцатых, а вот другого сравнивать

не с кем.

 

Точно так же и «Новый мир» при Твардовском сравнивать не с чем.

О журнале Твардовского говорили с употреблением страшного когда-то слова «кулацкий»: «Журнал Твардовского с сегодняшней колокольни, на которой сидят эти „назадсмотрящие”, в отличие от моряков, торчащих где-то наверху в бочке и называемых „впередсмотрящими”, конечно, выглядит умеренным, может, даже почвенническим, кулацким журналом. (Кулацким — не в худшем понимании этого слова), — писал по этому поводу Юрий Крелин, отвечая в 1995 году на вопросы шведской славистки Марины Лунд. — Но это была лучшая литература того времени. Это был канал, жабры, через которые дышало то общество, погруженное в мутные воды когда-то привлекательной утопии, превратившейся в обычную тюрьму для нас внутри и в жандарма для окружающих. Через „Новый мир” мы могли хоть что-нибудь сказать иногда, могли и услышать хоть то малое, без чего дышать уж совсем было невозможно» [8] .

Михаил Лифшиц рассказывал историю про то, как Твардовский и Шоста­кович сидели на заседании комитета по премиям, и Шостакович голосовал там за премию Галине Серебряковой («Юность Маркса»). Твардовский спросил его:

— Скажите, пожалуйста, вы голосовали по убеждению или по сообра­жению?

— Конечно по убеждению, — отвечал тот.

— В таком случае мне жаль вас, — ответил, посмурнев, Твардовский и уехал. Шостакович потом искал встречи с ним, хотел объясниться — встреча вышла. А разговор — нет [9] .

Я полагаю, что трактовать это можно как тот самый крестьянский подход — можно, конечно, кинуться барину в ноги, но кидаться надобно не из холопства, не от недомыслия, а расчетливо, надеясь облегчить себе или односельчанам угрюмую участь, выторговать что-то для себя или ближнего.

Солженицын в своем повествовании «Бодался теленок с дубом» пишет: «Мне пришлось замечать, что он вникал в расчеты и вычеты по своим изданиям, похвалив издание, добавлял „да и деньги немалые”, но это было не жадно, а с добродушной гордостью труженика, как крестьянин возвращается с базара» [10] . Вообще же Солженицын специально замечает, что успех его знаменитой повести в «Новом мире» был предопределен аттестацией, что это «о лагере глазами мужика». Есть важный эпизод, описанный Семеном Липкиным: «Смеясь, Гроссман мне рассказывал: „Как всегда, водки не хватило. Твардовский злился, мучился. Вдруг он мне заявил: ‘Все вы, интеллигентики, думаете только о себе, о тридцать седьмом годе, а до того, что Сталин натворил во время коллективизации, погубил миллионы мужиков, — до этого тебе дела нет‘. И тут он стал мне пересказывать мои же слова из ‘Жизни и судьбы‘. ‘Саша, одумайся, об этом я же написал в романе‘. Глаза у него стали сначала растерянными, потом какими-то бессмысленными, он низко опустил голову, сбоку с его губ потекла струйка”» [11] . Ну, физиологические подробности — прочь (из чужой цитаты слова не выкинешь), однако цитата эта очень важна. Как умный человек, человек, проживший полжизни в деревне и полжизни при власти, Твардовский понимает, что действительно героями трагедии репрессий навсегда останутся те, кто может говорить (а точнее — писать), кто может рассказать о мучениях своих, своей семьи или близких. Десятилетиями реабилитировать будут тех, кто имеет право голоса или за кого замолвит слово общество, — государственные чиновники, поэты и писатели, в общем, образованное сословие.

Русский крестьянин бессловесен, и шансов на пересмотр оценки коллективизации нет. Более того, при Твардовском и так-то умученную переменами и войной деревню добивают. И если в оттепель одним — возвращенные имена, то другим — спущенные сверху безумные указы, укрупнение деревень, игра в мясные догонялки с Америкой путем забоя скота и кукуруза за полярным кругом.

И Гроссман прав, но он как раз из тех, чьи имена, несмотря ни на какие гонения, останутся, а имена крестьян не сохранятся даже на крестах, которых над ними не ставили. Проще говоря — у Тухачевского есть шанс на возвращение, а у тамбовского мужика — никакого. И эта несправедливость мучает, мучает, мучает — и нет ответа, что с этим делать.

Поделиться с друзьями: