Новый Мир ( № 7 2008)
Шрифт:
Это ему показал “нос” и спутал все карты, конечно же, хрестоматийный шалун, пушкинский дворовый мальчик, который устроил такой забавный перформанс, “в салазки жучку посадив, себя в коня преобразив”, и при этом “заморозил пальчик”. Вот ему-то как раз “и больно, и смешно”, к тому же и “мать грозит ему в окно”.
Но даже не так важно, на чем поскользнулся этот критик: симптоматично само это новое веяние: “свет” заменить на “смех”.
— А что, если начать писать рифмоидами, как вы думаете, это будет круто? Это же будет что-то новое, — спрашивает меня сорокалетняя молодая поэтесса. Ее черненькие волосики подстрижены под “тифоз”, в ноздрях блестит пирсинг. Она бросила
— А ничего, что вы вот так — с утра?
— Это я не с утра, это со вчерашнего вечера.
И — все время это унылое беспокойство в глазах, которое так часто принимают за воодушевление:
— Ты сегодня будешь на биеннале читать?
— Я сегодня буду читать! А ты?
— И я сегодня буду читать! Мы все сегодня будем на биеннале читать!
— Нет, ну все-таки скажите, вот если в белый стих такую легкую рифму впустить ненавязчивую — это новая форма или уже старье? Это как?
— Никак, — пожимаю плечами я и, щелкнув по банке в ее руке, приближаюсь к ее уху с серьгой, словно хочу сообщить секрет. — Круто — это когда форма растет изнутри, а не пришпандоривается снаружи! Ищите ее, как Царствие Небесное, внутри, внутри.
— Ага, значит, внутри? — И заглядывает в пустую банку, где только что был “шейк”.
Слава Богу, что я дружу в основном с монахами!..
26
Когда-то один из них, монах Лазарь из Свято-Троицкого монастыря,-— правда, он сам писал стихи, и замечательные, — прислал мне письмо. Вообще-то он написал мне много писем, но все они были в стихах — у него даже получился целый цикл “Письма Олесе”, потом он был напечатан в его книге. Но книга вышла в середине 90-х, когда собственно поэзией никто не интересовался, и прошла незамеченной. Он написал мне целый цикл — а я ему в ответ только одно. Там есть такое:
Вот и ты, мой друг, заразился этой —
расшлепанной на широкую ногу,
безалаберной, взбаламученною строфою,
распахнутой, как объятья,
навстречу ветру, музыке за забором, горю-злочастью, Богу…
Сколько же вольнодумства, однако, в складках ее широкого платья!
Сколько прихоти и капризов в ее черных штапелях, сиротских ситцах!
Даже когда она прикрывается облаками,
в недомолвках туманных — как не оговориться?
Как не выболтать даже больше, чем было, — обиняками?
Вот и ты теперь можешь, что Бог — на душу,
что луна — полю,
что прямая речь не выдержит, спрячется, как улитка,
и, ломая синтаксис, язык прикусит, пока в крамоле
света лунного плещется рифма — то кокетка, то кармелитка.
Но это его письмо было в прозе.
Он писал, что находится под впечатлением рассуждений одного священника, правда из раскольников, который утверждает, что творчество — удел демонический и человек, забредающий в эти области, тем самым уже попадает под власть лукавого, а тот заставляет платить ему дань — пьянством, дебошами, случками, чуть ли не свальным грехом.
И тут он принимался возражать, ссылаясь именно что на Святых Отцов.
Святые Отцы, писал он, говорят, что способность к творчеству изначально заложена в человеке и она есть то “подобие Божие”, по которому Он сотворен. Бог — Творец, но и человек — творец, и на то, чтобы человек мог творить, Бог отпускает ему сугубые силы, особые энергии, благодать, которую мы, пишущие, поющие, рисующие, ваяющие, называем вдохновеньем. И дальше у него шел поэтический текст. Что-то такое: о, этот дивный избыток — не знаешь, откуда пришел он и куда исчезает. Настигает тебя внезапно, порой не ко времени — что делать с ним? Покидает непредсказуемо: вот было и ушло, и уже нет его — как не бывало совсем. Но когда приходит — душа наливается светом, соком жизни, полнится звуками, изнемогает от любви. Человек может и обольститься этим своим богоподобием, красотою и могуществом своей души. Так ведь и Люцифер, когда был еще Денницей — первым из ангелов, пал, искусившись и вообразив себя равным Богу.
И вот поэт, продолжал он, побродив в сладком самозабвенье, в упоении от своей власти безымянным сущностям и явлениям давать имена, помечать своею печатью и присваивать их, опьянев от невещественного этого напитка, вдруг, очнувшись как бы от дивного сна, опустившись на землю, как после полета, попав в тенета дольних уз после как бы неограниченного самовластия, чувствует тесноту в собственном теле, темноту вокруг, ибо Свет — погас; глухоту, ибо не слышно райских мелодий. Он живет среди людей, но знает, что он — не такой, как все.
— Я не такой, как все вы! — кричит он, забираясь на пиршественные столы. — Признайте меня! Мне доступно то, что вам не дано! Мне дозволено то, что запрещено вам! Мне ненавистна ваша полнотелая сытая трезвость!
Словом, гордость кипит в таком избраннике муз, как только в нем убывает благодать; тщеславие вопиет в любимце гармонии, как только его покидает самозабвенный творческий порыв; гнев клокочет, осуждение, депрессия находит, как тать, как только эта таинственная сила оставляет его. Да, утверждал монах Лазарь, я убежден, что происходит это, именно когда ушло вдохновение, когда покинула его благодать, остановился творческий порыв! Не само же творчество повинно, а, напротив, угасание его. Пустота, которая образовывается вдруг в душе. Зияющая дыра, которую теперь и пытаются заткнуть, заполнить куражом, загулом, пьянством, блудом, обидами на судьбу, на ближних, на целый мир, завистью к более успешным собратьям.
В такую клоаку ни солнце не заглянет, ни ветерком не повеет, продолжал он. Ни радости, ни упования, ни веры, ни вдохновенья. Гибель таланта, крах души. Ропот на Бога:
— Зачем Ты меня обнес?
А потом:
— Зачем Ты противишься мне?
А потом:
— Вот Кто соперник мой!
В чем корень такого банкротства? Святые Отцы писали: не в творчестве, а в узурпации его. Не в таланте, а в гордости. Может быть, я пересказываю не вполне точно, но смысл — таков.
Сам отец Лазарь трагически погиб, но не от бурных обстоятельств, которые столь часто сопровождают творчество, а просто от случайных лихих людей. Он был гениальный проповедник и проповедовал всегда и везде, где только мог: в монастыре — в монастыре, в поезде — в поезде, на улице — на улице. И вот сразу после Пасхи он оказался у Останкинского пруда и стал проповедовать там двум лысым браткам. А им от этих “ходячих истин” вдруг стало смешно. Они решили: дай-ка посмотрим, что там у этого попа внутри. Повалили его на землю и так избили ногами, что им пришлось, отойдя в сторонку, мыть бутсы от его крови в этом пруду. Их за этим мытьем и поймала милиция, а отец Лазарь лежал, умирая, в кустах — его не сразу и заметили. И потом — кровь на черном подряснике совсем не видна…