Новый Мир ( № 7 2010)
Шрифт:
Интересно, что мог бы сказать Шкловский о законности революции в свете таких примеров? По сравнению с навозом и глиной подгнившее мясо уже не кажется такой уж невозможной пищей. Впрочем, с формальной точки зрения умирающих от истощения крестьян никто не заставлял есть глину — просто ничего другого им не оставалось. В отличие от «идейно голодных» матросов-потемкинцев, у них не было альтернативы.
Этот факт, однако, не способен смутить ни ваятелей нового мира, ни создателей революционного искусства. В советском лексиконе понятия «добровольное» и «принудительное» синонимичны. Герой романа А. Платонова «Чевенгур», как будто совершенно свободный в гастрономических предпочтениях, делает осознанно-необходимый выбор в пользу все той же глины: «Оказывается, этот человек считал себя богом и все знал. По своему убеждению он бросил пахоту и питался непосредственно почвой. Он говорил, что раз хлеб из почвы, то в почве есть
Для Платонова да, пожалуй, и для всей советской культуры соблазнительна идея автотрофности человека. Крайнее выражение этой идеи — самопоедание буквальное. Случаи автоканнибализма упоминаются в уже цитированной выше листовке МК РКП (б): « Наши работницы, ездившие в Чувашскую область, видели детей, отгрызших себе самим пальцы от голода. Люди обезумели от мук. Потеряли человеческий облик». В работе «Каннибализм и культура: превратности одного табу» культуролог К. Богданов пишет: «В семиотическом смысле акт каннибализма соотносит агрессора и жертву и прочитывается (а иногда, как показывают клинические материалы психиатрии, буквально реализуется) как акт автоканнибализма. Поедающий другого поедает сам себя — пока сфера этого единства мыслится исключительно онтологической, природной, а не условно-социальной» [16] . Первые годы истории советского государства щедро предлагают примеры подобных соответствий.
Период военного коммунизма превратил людоедство в бытовое явление и даже сделал его сюжетом детских игр. К. Чуковский в дневниковой записи от 11 января 1920 года делится наблюдением:
«У Бобы была в гостях Наташенька Жуховецкая. Они на диване играли в „жаркбое”. Сначала он жарил ее, она шипела ш-ш-ш , потом она его и т. д. Вдруг он ее поцеловал. Она рассердилась:
— Зачем ты меня целуешь жареную?» [17] .
В основе этого любовно-каннибальского сюжета лежат узнаваемые сказочные мотивы. Неудивительно и вполне, конечно, нормально для невинной детской забавы, если бы не одно «но»: в советской действительности, как известно, сказка становится былью. Причем, как правило, — самая страшная из сказок.
Как показывает текст дневника писателя, дети лишь чутко улавливают веяния времени. На рубеже 1910 — 1920-х годов и взрослые не прочь «поиграть в „жаркбое”». За три дня до того, как Чуковский стал свидетелем детской забавы, он присутствовал при «людоедских» шалостях советского культурного бомонда. Вначале Горький развлекал гостей садистскими историями: «Смешно Лунач[арский] рассказывал, к[а]к в Москве мальчики товарища съели. Зарезали и съели. Долго резали. Наконец один догадался: его за ухом резать нужно. Перерезали сонную артерию — и стали варить! Очень аппетитно Луначарский рассказывал. Со смаком. А вот в прошлом году муж зарезал жену, это я понимаю. Почтово-телеграфный чиновник. Они очень умные, почтово-телеграфные чиновники. 4 года жил с нею, на пятый съел. — Я, говорит, давно думал о том, что у нее тело должно быть очень вкусное. Ударил по голове — и отрезал кусочек. Ел он ее неделю, а потом — запах. Мясо стало портиться. Соседи пришли, но нашли одни кости да порченое мясо» [18] .
Истории, которые Луначарский и Горький находят смешными (!), — еще и повод для галантных игр с присутствующими при разговоре дамами. «„Вот видите, Марья Игнатьевна, — продолжает Горький, — какие вы, женщины, нехорошие. Портитесь даже после смерти. По-моему, теперь очередь за Марьей Валентиновной (Шаляпиной). Я смотрю на нее и облизываюсь”. — А вторая — Вы, — сказал Марье Игнатьевне Ив. Никол. — Я уже давно высмотрел у вас четыре вкусных кусочка. — Какие же у меня кусоч ь ки? — наивничала Марья Игнатьевна» [19] .
Юмор «пещерного» (по определению Евгения Замятина) периода советской истории шокирует только стороннего наблюдателя. Для современников Чуковского каннибализм — тема как минимум неудивительная. Послереволюционная действительность в изобилии предоставляла сведения о всеобщем одичании.
Дж. Боффа в «Истории Советского Союза», в главе о поволжском голоде, цитирует выступление самарского делегата на Х съезде Советов (декабрь 1922 года.): «Положение поистине ужасное… Поддержите нас. Мы три года вас поддерживали, три года отдавали все силы Республике, отдавали наш хлеб… У нас дело дошло до того, что люди едят трупы людей» [20] . А вот другое документальное свидетельство: «Погибающие люди нашли себе еще один вид пищи. Стали есть трупы. Выкапывают из могил. Крадут из сараев и амбаров… Установлены случаи убийства и съедения родными больных, слабых, стариков, детей» (из той же листовки МК РКП(б) с призывом к трудящимся о помощи голодающим Поволжья, март 1922 года). В изображении зэка со стажем Д. Панина сталинские лагеря, где случаи каннибализма и трупоедства были единичны, выглядят чуть ли не заповедником нравственности «на фоне массового людоедства во время голода в Поволжье, особенно в 1923 году, и во время искусственного вымаривания крестьян при проведении коллективизации на Украине и в других местах» [21] . Правда, наметившаяся было ода лагерному гуманизму оказывается совершенно дезавуирована эпизодом, который тут же вспоминает мемуарист: «Когда один грузчик попал под колеса вагона и ему раздавило грудную клетку, в результате чего легкие каким-то образом отделились от тела и намотались на колесо, они были тут же съедены подбежавшим зэком».
Поедание глины и поедание себе подобных — противоположные полюса «оси голода», но крайние звенья пищевой цепочки смыкаются, образуя замкнутый цикл. Ведь глина — универсальный материал первотворения, в том числе — и человека. Сюжет о создании человека из земли или глины присутствует в мифах многих народов. Библейский Адам также сотворен «из праха земного» (Быт. 2: 7). Революция вернула homo sapiens к исходному состоянию: как прозорливо подметил в рассказе «Пещера» (1920) Е. Замятин, «теперь у многих глиняные лица: назад — к Адаму» [22] . В системе революционной архетипики даже тот, кто питается безобиднейшей неорганикой, — латентный каннибал.
«Идейное вегетарианство социализма», о котором А. Генис писал в эссе «Красный хлеб. Кулинарные аспекты советской цивилизации» [23] , можно, конечно, «связать с Библией», но есть у него и другое измерение. Вегетарианство нередко оказывается оборотной стороной «идейного каннибализма». Это хорошо заметно в биографии Гитлера. Анализируя в книге «Анатомия человеческой деструктивности» личность фюрера как клинический случай некрофилии,
Эрих Фромм ссылается на характерные « шутки , которые Гитлер любил повторять»: «Он придерживался вегетарианской диеты, но гостям подавали обычную еду: „Если на столе появлялся мясной бульон, — вспоминает Шпеер, — я мог быть уверен, что он заведет речь о ‘трупном чае’; по поводу раков он всегда рассказывал историю об умершей старушке, тело которой родственники бросили в речку в качестве приманки для этих существ; увидев угря, он объяснял, что они лучше всего ловятся на дохлых кошек”» [24] .
Те же, видимо, парадоксы садизма диктовали логику многих биографий послереволюционной России. На вопрос о том, как настоящий большевик может прийти к вегетарианству, убедительнейше ответил В. Зазубрин. Чекисту Срубову из повести «Щепка» (1923) после массовых расстрелов, участником которых он был, снится сон-аллегория. Плакатный образ «локомотива революции» превращается здесь в кошмарную картину гигантской мясорубки:
«Видит Срубов во сне огромную машину. Много людей на ней. Главные машинисты на командных местах, наверху, переводят рычаги, крутят колеса, не отрываясь смотрят вдаль. <…> И в самом низу, у колес, вертятся блестящие диски-ножи. Около них сослуживцы Срубова — чекисты. Вращаются диски в кровавой массе. <…> Чекисты не отходят от ножей. Мясом пахнет около них. Не может только понять Срубов, почему не сырым, а жареным.
И вдруг черви обратились в коров. А головы у них человечьи. <…> Автоматические диски-ножи не поспевают резать. Чекисты их вручную тычут ножами в затылки. И валится, валится под машину красное тесто. У одной коровы глаза синие-синие. Хвост — золотая коса девичья. Лезет по Срубову. Срубов ее между глаз. Нож увяз. Из раны кровью, мясом жареным так и пахнуло в лицо. Срубову душно. Он задыхается.
На столике возле кровати в тарелке две котлеты. Рядом вилка, кусок хлеба и стакан молока. Мать не добудилась, оставила. Срубов проснулся, кричит: