Новый Мир ( № 7 2010)
Шрифт:
Собственно, имена названы. Закрывающий Пушкин — открывающий Бенедиктов. Да, читать Бенедиктова невозможно. Скажем, «Наездницу» (1835 г.):
Люблю я Матильду, когда амазонкой
Она воцарится над дамским седлом,
И дергает повод упрямой рученкой,
И действует буйно визгливым хлыстом.
<...>
И носится вихрем, пока утомленье
На светлые глазки набросит туман...
Матильда спрыгнула — и в сладком волненьи
Кидается буйно на пышный диван.
Но именно Бенедиктов распахнул поэтический язык для «бытового, непрепарированного
А вот «В тёмном лесе» — Матрёна колотит.
Колотит, молотит, кипит и дробит,
Кипит и колотит, дробит и молотит.
И вот — поднялась, и взвилась, и дрожит...
Следующая пара, на мой взгляд, более очевидна: завершитель Блок — открыватель Хлебников. Как писал еще Мандельштам, «...Вся поэтика девятнадцатого века — вот границы могущества Блока»; а о Хлебникове — что «он наметил пути развития языка» [27] .
Для чтения Хлебников почти непригоден и невозможен:
Вши тупо молилися мне,
Каждое утро ползли по одежде,
Каждое утро я казнил их —
Слушай трески, —
Но они появлялись вновь спокойным прибоем...
И невозможен не в силу своей «авангардности» или пресловутой зауми — а из-за резкого (для той эпохи) расширения поэтического языка. За счет неологизмов, глоссолалий, ритмических сломов, парадоксальных рифмовок. С чем сам поэт часто не мог совладать и что оставляло впечатление — как и в случае большинства стихов Бенедиктова — гениального черновика. Так оно в принципе и было — чистовики писали уже другие.
И наконец, последняя пара.
Завершающий Бродский — открывающий Айги.
Я не отношусь к поклонникам Геннадия Айги. Отталкивает и не всегда мотивированная фрагментарность, и некоторая примитивность сравнений, и поминание Бога, где надо и не надо, и какая-то серьезность, почти торжественность тона:
дорога все ближе поблескивает: будто поет и смеется!
легка — хоть и полная — тайн
словно все более светится светом ее
Бог — долго-внезапный!.. — о пусть не споткнется — и пусть доберется
до брошенной деревушки!
ласточки реют — светясь
словно воздушная — все ближе над полем
веет — теперь уже чем-то «домашняя»
дорога — как шепот!
как чье-то дыхание
в дверь
Читать Айги — почти невозможно. Учиться у Айги — почти необходимо. И дело не в его пресловутой известности на Западе. А в том, что Айги произвел еще одно важное расширение русского поэтического языка. Впустив в него пустоты, молчание, пробелы между словами, которые оказываются важнее
самих слов.Поэтому соглашусь с Дмитрием Бавильским: «Идеальный поэт будущего (если он возможен) соединит в себе, быть может, неоклассическую ясность с синкопированным ритмом Айги» [28] . И хотя в «нулевые» такой поэт не возник, однако вектор — движение от «здорового классицизма» Бродского к минимализму, усечению строф, попыткам заставить «работать» бумагу — заметен у многих поэтов, и об этом, наверное, стоит написать отдельно, не подравнивая походя авторов под очередную тенденцию.
sub В итоге /sub
Без притока молодых имен. Без политики. Без эстетики. Без Запада. Без Бродского.
С чем она тогда — литература «нулевых»? Куда шло и к чему привело это несдерживаемое экстенсивное расширение, графически подчеркнутое двумя нулями?
Вернемся еще раз к спискам, с которых начался разговор; еще раз — теперь уже без «задних» статистических целей — проглядим имена...
В списке 97-го можно заметить и дебютную «толстожурнальную» публикацию Максима Амелина — со стихами о комете, которые стали своего рода визитной карточкой поэта («Гневной богини ожившая статуя, / светлая вестница зла! // Что ты еще предвещаешь, хвостатая? / что на хвосте принесла?»). Там же — одна их первых публикаций Ирины Ермаковой — чье широкое признание пришлось уже на вторую половину «нулевых». У других поэтов — например Владимира Строчкова, Алексея Пурина, Сергея Бирюкова — новое десятилетие по публикациям (их числу и «наполнению») не сильно отличалось от предыдущего, что тоже неплохо. Реже, к сожалению, стали слышны голоса Татьяны Миловой и Яна Шенкмана (как поэта — в последнее время, увы, и как критика).
О том, что «открывает» список конца 2009-го, говорить еще, разумеется, рано. Можно лишь радоваться стихотворным удачам — которые в 2009-м, как и в 97-м, как и всегда, наверное, — «единственная новость, которая всегда нова».
Я, например, рад за Ингу Кузнецову («Новый мир», 2009, № 9), которая после перерыва вышла с новыми стихами — «заговаривающимися», с парадоксальным ассоциативным рядом:
я мама и мамонт а шкура у меня внутри
снаружи стекло не дотрагивайся смотри
все то что я чувствую вспыхнет бегущей строкой
а зверь из меня никакой
сама и не знаю как вывернутая наружу
космата стеклянна я вынесла жар и стужу
и не раскололась и не вымираю с ребенком играю
пока протираются линзы и чистятся ружья
Или отмечу новый стихорассказ Юлия Гуголева («Октябрь», 2009, № 10), почти весь выросший из странноватого созвучия «Россолимо» и «Иерусалим»:
Есть на Россолимо тихий двор,
там всегда цветы зимой и летом,
есть там и автобус и шофер,
но рассказ мой будет не об этом...
Или подборку Анны Русс («Новый мир», 2009, № 10), на грани песни, с включением эстрадных штампов, интонаций, но так, что в итоге это становится поэзией:
Трубка, прости, я не могу тебя снять
Вон, глядь, мой любимый пошел
Мой пустоглазый, глядь
Переступает ногами сердце мое отнять
Сердце мое распять, разбить и разъять