Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 7 2010)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Переступает ногами все у меня отобрать

Прости, телефон, я сейчас не могу тебя взять

Вон пошел мой любимый, глядь...

 

Я не хочу сказать, что эти стихи отражают «эстетические и антропологические сдвиги» (И. Кукулин) или что в них слышны «интонации нового века» (Л. Костюков). Я просто выбрал — почти наудачу — несколько интересных, на мой взгляд, текстов. И мог бы, разумеется, сказать о них больше, да и имен мог бы назвать поболе из списка. (А сколько еще публикаций за пределами списков...)

Мало ли это? Для меня — достаточно. Конечно, хотелось бы еще и новых течений, литературных манифестов; большего числа молодых имен, идущих не в прозу, а в поэзию (профессиональную); новых эстетических концепций...

И чтобы в час ночи тебя будили телефонным звонком (как Мандельштам Эйхенбаума, сообщая о Вагинове): «Появился Поэт!».

Хотелось бы. Но и с нынешней поэзией — экстенсивной, расширяющейся, захватывающей прозу и интересно с прозой взаимодействующей, с интересно сочетающей верлибр

и силлаботонику, с демонстрирующей предельное разно­образие стилей и голосов, — мне пока не скучно. Что до перемен... Я подожду.

Сердоболия

Сердоболия

 

О л е г П а в л о в. Асистолия. Роман. — «Знамя», 2009, № 11, 12.

 

На самом деле рецензия на новый роман Олега Павлова была написана задолго до того, как он был завершен.

Роман вернул нам Павлова-прозаика после паузы в десять лет, в продолжение которых он печатался в большей степени как публицист. А вместе с тем подарил новую жизнь и стержневой теме литературы и литературной полемики прошедшего десятилетия. Спорам о взыскании литературой «нулевых» предельно реалистического письма были подведены некоторые итоги в диалоге Ирины Роднянской и Владимира Губайловского «Книги необщего пользования» [1] . «Асистолия» Павлова — новый пункт в списке «не такой» прозы, вокруг которой движется мысль статьи: произведения Санаева, Бутова, Бабченко, Сенчина, Иличевского и ряда других авторов.

Чтобы понять природу нового романа Павлова, получить к нему, что ли, универсальный критический ключ, достаточно внимательно изучить эту статью-диалог, нужды нет, что критики тогда еще не могли иметь его в виду. «Асистолия» — «другая литература», проза «субъективного реализма», в которой искомая автором подлинность художественного проживания реальности достигается за счет исповедания в личном опыте «излома», «экзистенциального тупика». Эта проза лишена сюжетного, событийного заряда, но искрит от противоречия между авторским влечением к реальности, последней правде — и бегством от нее, осознанием ее невыносимости: «Тяжесть существования, как мне представляется, и оказывается необходимым условием создания такого рода произведений. Это то сопротивление материала, та вязкость среды, которая обеспечивает плотность „прилегания” действительности к воспринимающему субъекту» (Губайловский) [2] . «Плотность „прилегания”» усиливают не только житейские, но и духовные обстоятельства: тяготит автора не столько обыденность как таковая, сколько отсутствие ей альтернативы. Автобиографический герой погружается в реальность предельно обнаженным, лишенным защитных покровов смысла, веры, творчества.

В заключение беседы критики приходят к выводу, что подобная проза не привязана к времени, литературной эпохе и существует как «высокая болезнь», которой может переболеть любой писатель в пору «молодого сознания», когда главная проблема для него — осознать себя, свою индивидуальность в контексте общей реальности.

Признаки «не такой» прозы находятся в романе Павлова легко. Особенно навязчивым будет ощущение узнавания для тех читателей, кому не понаслышке знакомы другие опыты подобного рода. Я вот при чтении не могла отделаться от припоминания прозы Романа Сенчина, ставшего, пожалуй, олицетворением «субъективного реализма». И ладно бы на ассоциацию наводил общий, действительно исповедальный тон романа — нет, рифмуются детали. Разочарованный в своем даре и возможности социального успеха художник, бросивший «халтурить пастелью» и нашедший приют в офисе, где ему все противно, от философии творчества на потребу до человеческих отношений, — типичный герой ранних рассказов и одного из последних романов Сенчина. Стыдное признание: «гонорея в двадцать лет» — сродни известному эпизоду из жизни сенчинского героя, в романе «Нубук» заразившего триппером невесту. Образ двоих перед телевизором — символ одиночества каждого в супружеской паре. Сожаления о «книжном» детстве питают мечту из «начитанного мальчика» вырасти во «что-то настоящее».

Узнаваемо надрывается герой в усилии «просто жить». И название, и боль­нично-кладбищенский колорит ключевых эпизодов романа навели критиков на предположение о том, что это произведение о смерти. Но всякому прочитавшему роман дальше первой главы ясно, что в нем обдумывается проблема не смерти, а существования. Смерть — и это еще один пункт взаимного опознания «субъективных реалистов» — здесь является выходом, разрешением от тяготы жизни, и потому не в смерти источник трагической ноты романа.

Очень показателен «сортирный монолог» героя, в котором он объясняет родственнику, а заодно и читателям подоплеку своей житейской и духовной немощи. «У меня ничего не получилось. Самое простое, естественное — не получается жить. Все трудно. Тяжесть от напряжения любого», «Вроде бы я пытался жить правильно, даже праведно, то есть хотел

всего себя чему-то там отдать, конечно же, все человечество осчастливить! Столько всего хотел — и не смог . Отсюда и мое уныние, оно как духовное поражение», «Все имею. И я, и моя семья. Но во мне пустота. Пустой человек. Когда у человека нет идеи — он чувствует свою бесполезность», «Подлость в том, что думаю только о себе, только о себе», «гибельно, тупо не чувствую жизни», — и вот апофеоз: «...все мы ползаем, как тараканы по грязной столешнице, во всех нас есть что-то плоское, что можем только ползти, пролезть, и порождены мы чем-то плоско ужасным. Ущемлены жизнью и миром. Ничего не помним. Разбегаемся, как только включается свет. Спокойно, если забился в щель. Но стоит начать „действовать” — лучше бы раздавил кто-то, наступил и раздавил… Тараканы не должны побеждать!»

Легко представить себе подобный монолог в одном из ранних рассказов Сенчина. Легко опознать этот общий, «направленческий» тон пораженного романтизма в произведении Павлова. Но легко и упустить при этом из виду его специфику.

В первом, для знакомства, описании героя романа: «Молодое, но уже измученное одутловатое лицо. Голенький спеленутый человечек в типовой пропахшей хлоркой городской умиральне. Мальчик, который всех любил», — общие места «субъективного реализма» воспроизводят первые две фразы (раннее одряхление, болезненный жизненный опыт), последняя же — лично от Павлова. Отношения любви — нелюбви, в глобальном значении, как принятия миром — отчуждения от мира, ключевые для его прозы. «Вы мне чужие», «я вас не люблю!» — не случайно именно такой аргумент выдвигает герой в споре с неприятным ему родственником, хотя спор их касается материальных, а не душевных отношений в семье. В таком случае проза Павлова — это литература не столько «молодого сознания», как писал Губайловский о «субъективных реалистах», сколько сознания детского. С поправкой на возраст героя — инфантильного.

Герой «Асистолии» не только вспоминает, но, кажется, и воспринимает себя как «мальчика». Критики, отозвавшиеся на роман (К. Анкудинов, Н. Анико, Е. Ермо­лин), может быть, напрасно вызывали в памяти читателей социальные произведения Павлова. «Асистолия» вырастает из «безбожных переулков» — прозы Павлова о детстве, глубоко, даже аутично психологической. Мне доводилось писать о ней [3] , и теперь, наблюдая рефлексию героя о своем детстве и семейных обстоятельствах, пришлось признать, что выросший герой ничуть не повзрослел. Разве в тех случаях, когда вынужден взять на себя ответственность за еще более, чем он, ранимую, вымогающую любовь болью (самовольный аборт, алкоголь), запутавшуюся жену.

«Повесть принципиально сосредоточена только на проживании страданий и страхов, в ней есть какая-то установочная безвольность, которая не позволяет герою вырваться из страдательного залога, попробовать перебороть схему вины — наказания, жалкости — сострадания в отношениях с миром и людьми. Из его детства словно нет выхода, так что заброшенность и жалкость, сострадательность и самообвинение грозят вырасти в пожизненную миробоязнь героя», — цитировать свою же статью дико, но в данном случае это все равно что руками развести. В «Асистолии» очень не хватает знаков творческой эволюции автора, свидетельств того, что за десять лет молчания (но ведь не бездумья и не бездействия) писатель обрел какой-то новый жизненный ли, душевный ли опыт, который позволил бы ему сменить прежние вехи, прорваться к новой правде. Приведенные слова о раннем его произведении полностью выражают мои впечатления от нового романа.

По-прежнему слова «мучительно», «наказание без вины», «жалость» — любимые, частотные в прозе Павлова. По-прежнему герой его занимает страдательную позицию в отношениях с миром, совершая решительные или резкие движения разве только от страха. Его восприятие остается гиперчувствительным к едва уловимой, едва ли не надуманной эмоциональной подоплеке событий и отношений. Но если в повести «В безбожных переулках» острота его восприятия придавала самобытный этический оттенок происходящему (герой-ребенок провидел даже микроскопическую примесь обмана, страдания, вины в по виду заурядных событиях детства), то в романе его чуткость работает вхолостую, переходя в навязчивую идею. «Школьные годы, их класс, год за годом: кладбищенский пейзаж детских, встревоженных будто бы собственной смертью лиц. Смотрят из иллюминаторов — дружный экипаж летящих куда-то к звездам гагаринских ракет. Кажется, выглядывают кукушатами каждый из своего сиротливого дупла, становясь все взрослее и недоверчивей» (о групповой школьной фотографии); «Электричка тоскует, подвывая. Побольше бы остановок скопить, минуток этих — так устала. Коротки, только сердце и успевает заглохнуть — а оно у ней есть, свое, нагруженное и, кажется, больное. Но рывок, усилие, еще одно — вытягивает всю себя заунывно в даль. Едва лишь тронулась, а платформы из бетона, что как помосты казнящие, уже пусты. Никто не попрощался, никого не встретили. Окно в слезинках дождя, плачет — там, за мутным глухим стеклом. Плачет — и все родное» (свидание, герой и его невеста едут за город); «как будто кого-то долго убивали, мучили, резали, потом расчленили тело, замыли кровь — и унесли все в какой-нибудь сумке» (фантазия на тему «в квартире было тихо, пусто»).

Поделиться с друзьями: