Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 7 2011)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Не такая уж плохая была у него жизнь, увенчанная последней солдатской шуткой. Ни одно ее слово не пропало — их услышали даже среди рева авиационной атаки.

Больше всего я люблю эти его последние слова. Я повторяю их всякий раз, когда меня атакуют. Мне от них легче, я чувствую за собой Кого-то Большего. Его теперь уже неземную силу и помощь. Хрен что они мне сделают, — говорю я себе самому, и так оно всегда и выходит. Это почти как серебряный перстень, мы вместе, мы не одиноки.

 

 

8. Медитация

 

О, если бы кто-нибудь смог избавить этот мир от прошлого! Обрести легкость, раскованность, чистоту, амнистию амнезии! Так и хочется присоединить свой надтреснутый голос к манифестам футуристов и многочисленным хеппенингам, особенно сейчас, когда до будущего рукой

подать, там, за календарной двойкой с тремя нулями оно и начнется, ага, уже началось.

Но, впрочем, нельзя же без конца наказывать провинившегося. Тем более если он уже беззащитен. Разве диктатура будущего тяготит нас меньше? Разве не будущее с присущей ему циничной логикой изменений к лучшему проникает в наши жесты, намерения, желания, действия? Разве не оно обрушивается на нас всей непобедимостью чего-то безусловно великого, властного, большего, чем мы, всепоглощающего? Я в свое время водил знакомство с людьми, которые утверждали, что только оно, будущее, — единственная реальность в этом мире. Один из них когда-то раскопал с десяток могильников в низовьях Дона, а нынче укрывается от московского паспортного режима в ущельях медитативного транса на кухнях своих соучастников, заподозренный, кажется, в терроризме. «Видишь ли, — говорил раскапыватель могильников, ненадолго выпав сознанием из лотосовых инопланетных долин в восьмиметровую кухню, где поджидало и просило водки его оставленное на коврике самозагипнотизированное и изнуренное сансарой телой, — видишь ли, все, что однажды произошло, и то, что происходит в этот размазанный по пространству Момент, — все произошло и происходит исключительно с санкции будущего. Я видел это оттуда . Прошлое, как бы мы его ни воспринимали, — это всего лишь неудавшаяся проекция будущего, его неизбежно несовершенный эпигон. А чаще всего — его неуклюжая жертва. И если вложить в эту концепцию нормальные деньги, то можно было бы создать Институт Будущего. Я собираюсь разослать проект в адреса всех существующих фондов и центров». (Сказав это, он снова куда-то улетал, то есть тело оставалось со стаканом водки «Комдив» в руках, но дух решительно прорывался в потустороннее — возможно, прочесывая в этот Момент офисы инопланетных лотосовых центров и фондов.)

Вмешательство будущего — это неминуемая катастрофа, ответил бы я, так как початая бутылка «Комдива» располагала к согласию , но ничего не сказал, поскольку не люблю категоричность. Ведь в таком случае следовало бы согласиться, что жизнь в целом катастрофична, но она вовсе не казалась таковой в этой кухоньке в три пополуночи среди курева и выпивки. Тогда отчего мы должны с этим соглашаться? Неужели нельзя найти выход? Почему мы должны принимать как должное нашу обреченность, нашу вечную раздвоенность, разорванность между двумя этими монстрами, между этими воображаемыми химерами, между непонятным «когда-то», которого уже нет, потому что оно уже произошло, и неизвестным «когда-то», которого тоже нет, потому что оно еще не произошло? На самом деле и прошлое и будущее находятся за пределами нашей досягаемости. Нас нет ни там, ни там. Это бездны, каждая из которых глядит в нас с презрением и вызовом. Или все же мы сами заглядываем в эти бездны (как писали в готических романах , не в силах отвести взгляд )? Как нам найти в себе силы отвернуться от них?

Как нам освободить настоящее? — вот вопрос, который я назвал бы в высшей мере кухонным и философским. «Теперь» — это единственное, что у нас есть. Или так: «теперь» — это единственное место, где мы есть. И способность осознать себя в «теперь» — возможно, единственный шанс понять окружающий мир. «Теперь» — это единственное, за что мы отвечаем. По крайней мере, это — никакая не химера, это есть, это сейчас, это с нами. Вот оно, вот оно, вот оно ускользает…

Первыми об этом, конечно, сказали поэты с присущей им женской чуткостью. Ведь любая лирика — это всегда «теперь», всегда не «посреди», а «в середине».

Именно отсюда, из середины — легкоузнаваемая, испорченно-детская, привередливая, наглая и обреченная претензия средневекового веймарского доктора, престарелого колдуна и ловеласа: verweile doch, du bist so schоn [7] . Этот порыв не принадлежит философии — его породила отнюдь не привычка манипулировать абстракциями с кафедр и трибун. Скорее это дыхание момента, эффект присутствия в жизни, это сама жизнь — ее вибрации, ее трепет. И именно это — не ведая об афоризме высоколобого веймарского распутника — способен

в любой момент выдохнуть, прошептать, простонать каждый из нас, неучей (красота тела, лета, пейзажа, вкус выпечки, запах руин — что угодно может взорваться внутри нас, ибо разновидностей любви, к счастью, без счета, а возможностей ее ощутить — еще больше).

Однажды, блуждая в густых непролазных владениях Элиота, где-то поблизости от Бернт Нортона, набрел я на то же самое (черт бы побрал всю эту культуру с ее реминисценциями!):

 

Time past and time future

<...>

What might have been and what has been

Point to one end which is always present [8] .

 

Но почему, собственно, я решил, что это — то же самое? Да, Элиот вроде бы поместил «теперь» над всеми остальными иллюзиями, словно признавая, что как бы мы ни называли все остальное , на самом деле оно лишь подводит, лишь способствует, лишь оттеняет. Главное — это «теперь». Но почему там «end»? Окончание времен? Теперь как предельная концентрация иллюзорности? Теперь как никогда ?

Скоро мне стукнет сорок. Уже начался новый отсчет, жизнь после 2000-го, часть вторая (более грустная), тот же самый роман, в котором вдруг появляется новый герой, тот же самый сериал, но героя играет уже другой актер — бег под уклон все убыстряется, мелькают фонарей вереницы, больницы, все чаще похороны, на которых положено поприсутствовать, немотивированные алкогольные прорывы в параллельную реальность, трепет и ярость, тахикардия, кислородное голодание и, собственно, страх как таковой.

Только теперь я начинаю учиться любви к настоящему. Еще двадцать лет назад (так долго не живут?) я с головой, руками, ногами был предан будущему, я любил его, как самого себя. Мне хотелось, чтоб это будущее наставало как можно быстрее, чтобы время действительно летело, я совпадал со своим будущим и был уверен в том, в чем, по-видимому, убеждал себя Эпикур: «Пока мы живы — смерти нет, а когда появляется смерть — уже нет нас». Я, конечно, не смог бы это сформулировать с таким плутовским блеском. Моя собственная сентенция звучала бы менее убедительно, зато более откровенно: «К чему нам оттягивать будущее? Зачем его бояться? Ведь оно — это вечное обновление, наши новые возможности, новые пиры реальности. Новые женщины, стихи, путешествия, маски. А что касается новых потерь — на то они и потери, чтобы уходить за границы времени, за границы будущего, за наши границы, то есть нас уже не касаться. Да, потери нас не касаются».

Лучше было бы просто чувствовать радость, пить вино на руинах замков и, как заклинание, повторять вслед за Эпикуром: «Пока мы живы. Пока мы живы».

 

 

9. Bildungsroman [9]

 

Пока был жив его отец, мой отец чувствовал, что над ним возвышается великан. Он жил своей отроческой жизнью, ходил в гимназию, где его учили латыни, встревал в уличные драки с фольксдойчами и рисовал в тетрадях первых девушек, чем-то напоминающих кинозвезду Марику Рёкк. Весной сорок четвертого, когда ординарец моего деда принес им серебряный перстень и портсигар, он впервые в жизни похолодел от прикосновения к настоящему мужскому одиночеству. Сестра погибла в Днестре в прошлом году. Мама едва это пережила, и вот — смерть мужа. В четырнадцать лет отец вдруг понял, что отвечает он.

Русские идут, говорили со всех сторон, пора собирать манатки. Линия фронта и в самом деле неумолимо приближалась с востока, русские шли. Что это означало, им, свидетелям заваленных человеческими телами тюрем и подвалов, объяснять было не надо. (Последние дни июня сорок первого, странное время между русскими и немцами, липкие от пота рубашки, трупный запах на главной улице города, идите опознавать своих.)

Жизнь между русскими и немцами — историческое предназначение Центральной Европы. Центральноевропейский страх исторически колеблется меж двумя тревогами: немцы идут, русские идут. Центральноевропейская смерть — смерть в тюрьме или в лагере, к тому же коллективная, Massenmord [10] , зачистка . Центральноевропейское путешествие — это бегство. Но откуда и куда? От русских к немцам? От немцев к русским? Хорошо хоть, что на этот случай еще есть Америка.

Поделиться с друзьями: