Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 7 2011)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Но есть одно очень важное «но». Оно не позволяет нам в полной мере насладиться остроумным открытием старого жизнелюба. «Но» заключается в том, что мы здесь не одни и смерть приходит не к нам, а к тем, кто рядом с нами.

Мой отец и после смерти остался самим собой — таким же ненавязчивым, неприхотливым и скромным, не любящим напоминать о себе, тревожить, доставлять кому-то хлопоты или о чем-то просить.

Он ни разу не появился ночью, не высветился на пороге или в окне бледным лучом, как это обычно делают другие мертвецы, особенно в первые три или девять дней, когда больно рвутся связи с недавними близкими и хочется побыть с ними в тех самых комнатах, рядом с теми же предметами (пачка «Примы», очки, настольная лампа, две колоды карт). Даже голоса не подал — ни в полночь, ни перед рассветом. Не намекнул ни на одну тайну, не оставил незакрытой ни одну дверь, не позвал за собой на вал у эльсинорского замка.

(Другое

дело — дед. Потеряв за неполный год дочь и мужа, бабушка охладела к Богу и превратилась в
убежденную атеистку. Я уже писал, что в те годы она много курила и — об этом я не писал — назло всем перестала ходить в церковь. Но до самой своей смерти эта убежденная атеистка, моя бабушка, при случае убеждала собеседников, что в конце сороковых, зимой, перед рассветом к ней приходил Марк . «Он говорил откуда-то с нашей веранды, я уже не спала, потому что надо было спозаранку идти на работу, и вдруг услыхала его голос: „Я здесь, я с тобой”. Потом только тень по занавескам — и все», — так она рассказывала. Дед посетил ее очень вовремя — это были самые ужасные для нее годы, жизнь впроголодь (все заработанное шло на обучение сына в техникуме), одиночество, старение — куда делась та девочка, что с той же самой веранды видела проезд Франца Фердинанда в открытом автомобиле? — а еще холод, темнота, зима, нудная работа со статистикой заболеваний туберкулезом и кройка и шитье по ночам как дополнительный шанс на выживание, ко всему прочему — периодические вызовы в гэбэ с недвусмысленными протоколами о намерениях. То есть ей это было крайне необходимо — этот предрассветный визит, этот выразительный голос военного, эти слова, что не оставляли сомнений: «Я здесь, я с тобой».)

А мой отец лишь иногда появлялся в моих снах — я видел его с расстояния, в связи с каким-то посторонним сюжетом — он вел себя так же ненавязчиво, отвернулся и куда-то пошел, едва заметно помахав рукой: мол, не хочу мешать, живите дальше. Я узнаю эту его черту, я хорошо ее знаю.

В детстве я был, кажется, слишком к нему привязан — это был великий рассказчик (истории были одни и те же и по прошествии лет стали повторяться), автор тысячи ненаписанных новелл, герой из леса (по профессии он был лесником, из чего почти автоматически вытекали его редкое присутствие дома и стойкое пристрастие к алкоголю). В его историях были и спасенные звери, и ночная зимняя погоня стаи волков, а еще — стрельба, скачки на лошадях, костры. (Помню, помню, черт побери, утраченный впоследствии кураж его рассказа, умелые интонации, выпуклость деталей, точно выдержанные паузы и виртуозные убыстрения речи — завороженная аудитория напряженно вслушивалась, а женщины прямо пожирали его глазами, столько эротики было в его повествовании.) Он вырос — в тридцатые — на американских вестернах, его память и в семидесятых была переполнена отзвуками далекой Америки (Аризона Джек, Аляска Джим, Алабама Джо и Буффало Билл).

Не вспомню уже, сколько часов простоял я у окна все той же веранды, высматривая, не появится ли он из-за угла. В этом состоял главный смысл моего пребывания на свете: дождаться его появления, узнаваемого, к примеру, взмаха руки, что первой появлялась из-за угла, или этой его походки траппера из вестерна. Иногда его приводили незнакомые люди, он валился одетым на кровать, я снимал с него обувь. Это было моим проклятием: запах водки и табака, ремней, формы, это бессмысленное бормотание (Аризона Джек, сынок, Аризона Джек, Аризона Джек и Ситинг Буль, сынок, и три выстрела по браконьерам). Я не выдержал бы на этом свете и минуты, если бы его вдруг не стало.

Мы с ним были в сговоре. Я никогда и никому не рассказывал о том, сколько он выпил, если, случалось, был свидетелем и соучастником его продолжавшихся весь день странствий. За это почти в каждом кафе или рюмочной он покупал мне стакан сухого вина, всегда одного и того же — ркацители. Я не отказывался, хотя и без этого никогда бы его не продал. По дороге я пьянел, трезвел и снова пьянел, старые добрые буфетчицы меня узнавали, отцовские друзья (их в те дни насчитывалось сто тысяч) почтительно здоровались со мной за руку, отец тем временем все глубже погружался в свои истории, некоторые я слушал уже в десятый раз, мы возвращались домой под покровом ночной темноты и, никому больше не нужные, кроме себя самих, еще долго сидели на веранде, окутанные сигаретным дымом и все менее осмысленными словесными узорами (карабин заряжен, кровь на снегу, три километра под гору, а у меня дробовик, хрен что мне сделают, какой еще рапорт, да пошли вы все).

Но в конце семидесятых я уже не мог и не хотел это слушать, меня интересовал не Кервуд, а Керуак, я отдалялся от отца согласно закону смены времен. (Ведь человеческая жизнь на самом деле очень длинная, фактически мы проживаем не одну, а несколько жизней, каждый раз словно

выпрыгивая из своего предыдущего воплощения, — и все это здесь, на этой земле, не пересекая никаких коридоров смерти, все под тем же именем, под тем же
регистрационным номером. ) Именно тогда, в период моего отдаления от отца и вообще от всего отцовского, я впервые столкнулся с напором будущего. Оно требовало меня, вырывало меня с корнями, я оставлял все вчерашнее (дом, веранду, вестерн, водочные кошмары, ужасное ожидание) и начинал жить сам. Наверное, это было мое первое настоящее освобождение — я избавился от одной из самых сильных зависимостей. Впрочем, это не совсем так, не столько освобождение, сколько разочарование. Герой из леса и харизматический рассказчик рассыпался у меня на глазах, исчезал в прошлом. Оставался неудержимо стареющий мужчина, рассеянный и медлительный, склонный к надоедливому повторению одних и тех же историй (от слишком частого употребления они чахли, истирались, блекли, теряли мускулистость и достоверность), оставался отшельник и хронический раскладыватель пасьянсов («Красное и черное» — один раз, «Солитер» — два, «Портретная галерея» — тоже два — и все сначала: «Красное и черное», «Солитер», «Портретная галерея»).

Наверное, это была моя первая настоящая измена. Первая настоящая потеря. Наши измены — это одновременно наши потери, но без них нет нас.

С тех пор прошло еще двадцать лет (целый классический роман), в течение которых он был жив. Но расстояние между нами уже не уменьшалось. Потом в течение многих часов я сидел у телефона, пока он умирал. Пока мне не сказали: «Да, ночью». (Несколько всхлипов со спазмами горла в ванной, где я в последний раз купал его в понедельник, — на глаза попался его помазок, только и всего, только и всего, но ведь это был его помазок.)

 

 

12. Интермедия-1

 

«Мущина, думайте быстрей, у меня сегодня еще шесть мертвецов», — сказала женщина из похоронной службы. Отец умер в ночь на Страстную пятницу, то есть полностью не ко времени, праздник, праздник, самый главный христианский праздник шел к нам, и трудящиеся хотели праздновать, а тут, курва, эти мертвецы. «В понедельник», — сказал я. «Какой понедельник, какой понедельник, — занервничала ритуальщица, — в понедельник вам ни один священник хоронить не будет! Такой праздник великий, а вы — хоронить. Самое раннее во вторник! Но до вторника он может начать портиться . Видите, какая погода? Не было весны — и сразу лето. Давайте завтра. Завтра суббота. Чтоб до праздника. Быстренько похоронили — и на Пасху полный покой».

Друзья на улице в машине тоже ждали моего ответа. Был первый яростный весенний день в конце ужасного апреля. В комнате стоял густой смешанный запах талой воды, пролесок, хвои, свечей, духов, пота. При других обстоятельствах меня бы порадовала такая интенсивность (все равно бы порадовала!). «Я позвоню домой, — ответил я. — Два слова».

Мама подошла к телефону не сразу. «Предлагают хоронить завтра, — сказал я. — В понедельник не хоронят — праздник. Если не завтра, то только во вторник». Телефонная линия была, похоже, допотопной, аппарат таким же. Черный эбонит Антоныча. Мама слышала лишь треск и отдельные слова. Я повторил трижды. «…Люди скажут… даже не до… еще побу… так нельзя…» — послышалось мне. Я понял, я и сам так думал.

«Во вторник, — сказал я, положив трубку. — Если в понедельник вы дадите нам автобус, чтобы забрать тело из больницы домой, то хороним во вторник». — «Правильно», — согласилась дама, — у них там в больнице есть холодильник . Нормально долежит. У нас тут тоже есть, но наш забит. Люди мрут, как очумелые. Особенно перед праздниками». Я заплатил за венки, ленты, надписи на лентах, оставил для художницы на бумажке образцы надписей (все равно нашел потом несколько ошибок). «За гроб платите отдельно», — сообщила дама, хоть я знал и без нее.

«Автобус в больницу от нас, понедельник, десять», — отдала мне квитанцию. «Спасибо, — сказал я на прощанье. — Веселых вам праздников». — «И вам тоже», — ответила она любезностью на любезность.

 

 

13. Интермедия-2

 

Гробовщик был слеплен из какого-то недоброкачественного теста — весь колыхался под рубашкой, шел волнами. Голос у него был неожиданно высокий, такие бывают у сварливых провинциальных теноров или злых клоунов. «Педрила», — шепнул мне Слава, пряча презрительную улыбку. «Такой или такой?» — гробовщик показал на два своих шедевра разной длины. «На глаз трудно сказать», — пожал я плечами.

Поделиться с друзьями: