Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 8 2004)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

В какой-то момент искренность автора переходит в беззастенчивость, и мы ясно видим, что он не замечает ничего предосудительного в мыслях и поступках Романа Сенчина, своего героя. В повести “ВВ” нет уже ни миро-, ни самоотрицания. Автор со всем согласен и просит выделить ему за это кусочек благ земных. В его отношении к обывательщине происходит безболезненный переворот: “Я их [некоторых советских писателей] возненавидел — изо всех сил в свое время рвавшихся за рубеж, в капитализм, неплохо там устроившихся, заживших „как люди”. А теперь я им просто завидую — они так или иначе сделали себе биографию, так или иначе обессмертились, с лихвой попировали и в ЦДЛ, и потом где-нибудь там в Нью-Йорке. Действительно пожили — и не очень-то при этом пострадали”.

Вот так и оказывается, что исключительная личность ныне вполне может оказаться не писателем, а, к примеру, начальницей почты: именно она, героиня рассказа “Чужой”, помогла ошибившейся почтальонше, хотя против нее было все местное общество, в том числе и собственный муж. Позиция героя, присоединившегося к мнению большинства, становится таким же показателем его ординарности, как то и дело вкушаемые

им продукты истинно массового потребления — разрекламированные марки пива и сухариков. Мелкобуржуазный потребитель “Клинского” и “Киреешек”, невзыскательная литературная скотинка, пощипывающая сено подслушанных сюжетцев на поле жизни, — какой же это “чужой”? Он — свой, в любых временах и пространствах, средний м
е ленький человек, без самобытного мировоззрения и без действия, без родного и избранного, — не личность, а так, общее место в литературном бытии.

Муки творчества. Героя Гандлевского совращает литература, героя Кочергина подавляет карьерно-денежный мир — Сенчину угрожает и то, и другое. Сенчин — криворотовская драма не-своей, мнимо подходящей жизни. “В общем, жизнь идет, но зачем-то я постоянно рисую ее как какую-то одноцветно-серую пустыню, ною об этом при любой возможности, пишу в основном об этом, уверяю себя, что все именно так” (“ВВ”), — в самом деле, ему ли, достигшему литературной известности, активно задействованному жизнью, жаловаться на нее? И между тем именно источник его успеха — соскучившийся по молодым именам литературный процесс — губит его, заманивая деньгами и почестями, не давая опомниться и подумать: полно, для меня ли это? Безволие Сенчина, его постоянная усталость, бессилие, незаинтересованность в окружающих людях и событиях — словом, его недовольство жизнью — симптомы того, что судьба его пошла по ошибочному, не органичному для него пути. Изначальная ошибка Сенчина — попытка найти свою сущность через изменение своего статуса. Как мы узнаём из “ВВ” и прежних автобиографических вещей, не удовлетворенный жизнью в родном провинциальном городе, он пытается закрепиться в столице, для чего поступает в Литинститут, который видится ему первым шагом к славе и самореализации — а также счастливой, насыщенной жизни. “Я приехал, чтоб изменить свою жизнь, мне надоело там, я… надеялся найти здесь что-то, о чем смутно догадывался, лекарство от вечного неудобства, скуки, неприкаянности. Не скрою, у меня были слишком радужные представления о Литературном институте. Но вот я понял, что попал в еще худшее дерьмо, в более глубокую яму... И здесь, и здесь я одинок и несчастен” (“Вдохновение”). Сенчин чувствует, что попал в ловушку. И Литинститут, когда-то казавшийся сказочной пещерой, откуда начинается дорога к славе, теперь воспринимается им как “капкан”: “Некоторое время я… был занят поеданием вкусной приманки, а теперь захотел выбраться, но — не могу. Теперь лишь слабо трепыхаюсь… полудохлый, обессиленный, искалеченный” (“ВВ”).

Если Маканин и Гандлевский пишут о статусном, тщеславном характере современного литературного процесса как о болезни века, гибельном предрассудке, приводящем личность писателя к смысложизненному краху, то Сенчин смотрит на литературу изнутри цехового мифа о ней, полагая, что статус писателя есть главная цель и условие творчества. В отличие от Петровича, герой Сенчина не понимает, что понятие “писатель” буже понятия “человек”. “И появляется надежда, что какая-нибудь москвичка клюнет на меня, полюбит, станет верной подругой писателя” (“Чужой”), — Сенчин закрывает свое лицо суровой маской Известного Писателя и велит женщине целовать его в картонные губы. Нелепее всего то, что он и себя заставил поверить в нешуточность этого маскарада и всерьез удивляется, почему окружающая реальность не включается в игру, не реагирует на атрибутику его карнавальной роли. В очереди за визой, перед поездкой на Франкфуртскую ярмарку: “И сейчас, стоя второй час на холоде… я чувствую некоторое раздражение — почему должен добираться до посольства на край города, мерзнуть, тратить время, как большинство этих частных, бесполезных лиц вокруг?.. Неужели Токарева или Пелевин… так же дрожат, пританцовывая на ледяном ветру?” (“ВВ”).

Создается впечатление, что Сенчин сосредоточился на следствиях — писательском статусе, гонорарах, мероприятиях — в ущерб причине — самому творчеству. Муки слова стали неизбежным злом его карьеры, вроде болей в спине. “Даже теперь, когда писательство — это единственное, что у меня осталось и при этом… вызывает чувство, похожее на отвращение, я сажусь и прилежно, как говорится, скриплю пером…” Сенчин — стахановец-одиночка, работает без помощи муз и других инструментов, восемь часов по ГОСТу, без перерыва на вдохновение. Этот мужественный человек заставляет себя трудиться и день и ночь: “Да, надо писать — писать, двигаясь постепенно вперед и вверх. Да, да, надо писать”. Секрет его производительности — в понимании того, что, “как ни крути, а это мой хлеб… Есть смысл мучиться за столом”. Сенчин объединяет два соблазна — деньги и литературу — во имя третьего — обыденности. “Неплохое мы себе занятие выбрали — то в пансионат „Липки” бесплатно, то вот в Берлин…” — типичная позиция пользователя, живущего в кочергинском “зеркальном пузыре”. “Но взять и бросить писать, и чем я заработаю такие вот деньги? — я же ничего как следует не умею”. Внимание, вопрос: а умеет ли он “как следует” писать?

Сенчин может стать поучительным экспонатом в музее истории литературы. К нему будут подводить юных писателей и говорить: смотрите, дети, что бывает с теми, кто выбирает литературу не как духовный путь, а как карьерную тропку. Он агрессивно сопротивляется всему оригинальному, безумному, дерзающему, восставая, по сути, против самого творческого начала. “Со второго курса его отчислили, как и многих других романтиков. Я остался учиться. Наверно, остался потому, что загасил романтику. На романтике далеко не уедешь”. Соответственно и его герои нередко выказывают непонимающее пренебрежение к людям, по-настоящему вдохновленным

творчеством: “У нас был в институте один паренек… Знакомые про него говорили: не от мира сего… Он и был таким — одет в нелепую одежонку, что-то вечно бормочет, руки и рожа в краске; экзамены ему ставили почти автоматом, лишь бы сказал пару слов по теме... Он весь был в своей живописи, и его, кажется, мало трогало, нравится людям или нет. ...И интересно, что девушки его любили, жалели, носили еду, пытались ночевать в его грязном подвале, а он их выгонял. Дурачок... Надо бы съездить, посмотреть, там ли он еще, что с ним стало. Но скорей всего вытурили из Москвы или сам уехал обратно в тундру” (“Афинские ночи”).

В “Чужом” Сенчин говорит, что пишет в основном о знакомой ему провинциальной жизни, уточняя: “Правда, в последнее время все с большей натугой, с большей долей вымысла”. Вымысел как натуга, паралич фантазии — неудивительно, что в произведениях Сенчина такой переизбыток частного, случайного, неосмысленного. По своей литературной стратегии Сенчин —реалист-бюрократ, следующий правдоподобию, как букве закона. Тупая сверка сюжета с ходом реальности ставит его как писателя в зависимость от деталей. Ни мысль, ни образность, ни идея, ни красота, ни, в конце концов, необходимость произведения его не беспокоят. Правдоподобные детали — вот все, чем он озабочен: “С бытом такой вот женщины тоже не знаком, и выдумать правдоподобно, как ее закадрил художник, не получается”. Интересно, кстати, как он объясняет то, что часто пишет о художниках: “Художников я повидал, в курсе, что такое краплак... что у кисточек есть номера”. Видимо, именно желанием блеснуть этим знанием объясняется такая деталь в “Афинских ночах”: “Саня приволок откуда-то кисточку. Четвертый номер, кажется”. Сенчин думает, что указание на номер кисти заставит нас сильнее поверить в реальность его героя, хотя подробность эта здесь совершенно лишняя и бессмысленная и только сбивает с сопереживательного настроения.

Еще большее удивление вызывает выбранный им источник правдоподобия. “Я мало знаю людей, как пугливый зверек, затаиваюсь, прячусь от жизни, а то, что все-таки меня достигает, пережевываю тщательно, переношу из вещи в вещь...” Вдохновение Сенчина безопасно питается чужими наблюдениями: “Старые газеты, глянцевые журналы, из которых черпаю фактики для украшения, временнбой достоверности своих вещей”. Детальки для сборки текста Сенчин достает не из бездонного колодца жизни, а из коробки вторсырья, как из набора юнписа. А ведь тайна свободного, полетного творчества, его воздушного правдоподобия — в непосредственном личном переживании, в осенившей мысли, в ослепительно случайном слове, вдруг сорвавшемся с языка. Литература не репортерство и не может быть основана на фактах. Опыт исчерпаем — вечен и самовоспроизводим только дух. Личность писателя, получившая оригинальное, живое развитие, откроет ему куда больше дотошного подглядывания за реальностью.

У Сенчина очень натянутые отношения с эстетикой. Художественное в литературе остается вне его понимания. Прикольно было, иначе не скажешь, узнать, что сей молодой писатель не стесняется обнаружить медвежью нечувствительность к стилю: “Я часто путаюсь, где описан тот или иной эпизод — в „Мастере и Маргарите” или в „Двенадцати стульях”. Одна эпоха, одни учреждения, по которым ходят и Бендер, и Бегемот, один, в общем-то, и язык…” (см. его интервью в газете “НГ Ex libris”, 2003, 20 ноября). Что же до художественной ценности его собственных произведений — я выводов делать не буду, а только ограничусь некоторыми наблюдениями. Композиция и в “Чужом”, и в повести “ВВ” — отсутствует. Лексика Сенчина однообразна, он пользуется неизменными формулами типа “пили пивко”. “Сытно гудящий” холодильник — чуть ли не единственная замеченная мною метафора. Редкие цветные мазки Сенчин подбирает под реальность, пользуясь серыми составными словами: серо-белый, серо-желтый, зеленовато-коричневый. Язык его небрежен и вял, можно сказать, язык Сенчина как явление литературы не существует. “Меня раздражают проблемы, с какими связана, например, баня или полив огорода. В Москве тоже куча проблем, но там проблемы другие...” (“Чужой”), — ну прямо не рассказ, а разговор по телефону!

Капуцин с Тверского бульвара. “Как написать, чтоб понравилось редакторам и дало пищу критикам?” (“ВВ”). Сенчин озабочен не реализацией своей творческой личности, а поддержанием писательского статуса, продвижением по литературной службе. Писательство — иллюзорное “я” Сенчина, выбранная им форма приспособления к требованиям обыденности. Он сам чувствует что-то лживое в своей жизни и свою последнюю повесть пишет, чтобы исповедаться и очиститься — но от чего?

В повести Сенчина проблема соотношения литературы и жизни, мотив очистительного бегства решаются противоположным способом, нежели в романе Маканина. Петрович, ощущая психологическое неблагополучие литературной среды, принимает решение выйти из нее в свободную сферу жизни. Сенчин, напротив, думает преодолеть свою зависимость от писательского статуса еще большим закреплением в этой явно мучительной для него роли. “Это моя работа. Судьба. Я буду монахом. Монахом литературы”; “Да, кажется, все идет правильно. Постепенно, но все же вперед и вверх. Как ступени пологой лестницы. ...Каждый пытается по-своему зажить как человек. У меня есть писательство. При советском строе, наверное, благополучия на этом пути достичь было легче. Гонорары, говорят, были тогда неслабые, да и другие плюсы... как вернусь — надо сразу снимать квартиру. Найти девушку, симпатичную, простую, спокойную. Как вторая жена Достоевского, как вторая жена Леонида Андреева, Солженицына. Со вторыми женами писателям почему-то больше везет...”. Трагедия, однако, в том, что писательский путь “вперед и вверх” преграждает творческая планка, которой иллюзорному “я” Сенчина не преодолеть. Поэтому, судя по тексту повести, он уже начинает ненавидеть творческий процесс, мешающий ему наслаждаться жизнью известного писателя, — вдумайтесь в абсурдность этой ситуации!

Поделиться с друзьями: