Новый Мир ( № 8 2005)
Шрифт:
Кухня сверкала стерильной чистотой. На окнах висели легкие батистовые занавески с воланами. Вдоль кафельной стены красовались прихватки в виде матрешек и расписные разделочные доски, одна меньше другой. В красивом серванте с матовыми стеклами стояла красивая посуда. Ксения Васильевна доверила Лиде нарезать бисквитный рулет, а сама стала делать маленькие бутерброды. Лида сняла с плиты закипевший чайник и положила в маленький заварочный чайник щепотку чая, как делала это мама. Ксения Васильевна покачала головой, выплеснула заваренный Лидой чай, ополоснула чайничек кипятком и заварку в него положила специальной ложечкой. Лида покраснела, вспомнив, что приступила к нарезанию бисквитов не помыв рук.
За чаем снова заговорили о медицине. Лида поняла, что за время ее отсутствия Саша хорошо освоился в этом доме, потому что когда Ксения Васильевна сказала ему: “Саша, принеси салфетки, ты помнишь, где они лежат…”, он с солдатской выправкой отправился на кухню и принес требуемое. “Я с раннего детства мечтала стать врачом…” — продолжала Ксения Васильевна. Родители Лиды в ее присутствии частенько затевали разговор о ее будущем: отец считал, что Лида станет лингвистом, а мама — искусствоведом, тогда как сама Лида всерьез не задумывалась над этим. Ей предстояло как-то оправдывать свое существование, сделавшись лингвистом, искусствоведом или даже врачом. “Я боюсь вида крови”, — наконец сочла нужным ответить на Сашин вопрос Лида. Ксения Васильевна и Саша заговорили о крови, при этом Саша обнаружил познания в области свертываемости крови и совместимости одной группы крови с другой при переливании. “Я интересовался об этом вопросе”, — объяснил он, и Ксения Васильевна не поправила Сашу, как не остановила и Лиду, когда та стала немытыми руками нарезать бисквит. “Болезни крови — самое интересное, — продолжал Саша. — Например, есть заболевание, когда кровь не свертывается и человек может умереть от пустячной ранки…” — “Гемофилия, — не поворачивая головы, подсказала Ксения Васильевна. — Эта болезнь передается по женской линии”. Не поворачивая головы — совсем как Константин Игумнов, который, проиграв с юным Яковом Флиером на двух фортепиано первую часть Третьего концерта Рахманинова, спросил его, не поворачивая головы: “Знаешь только первую часть или весь концерт?..” — продемонстрировав невозмутимость и благородный
12
После бесед с Надей Лида начинала ощущать у себя острую нехватку Ног, как андерсеновская Русалочка, — то есть отсутствие всего того, что помогало Марине и Наде играть на чувствах мальчиков через полотенце. Лида, имея кое-какие Ноги, не умела действовать исходя из их наличия, поскольку прибегать к Ногам казалось ей бесчестным, — все равно как играть в шахматы с партнером, пожертвовавшим главные фигуры. Стрелять глазами, натягивать чулок, красноречиво молчать, опасно шутить — это была игра воды, а не кипение крови, она вызывала в ней отвращение, свойственное ее кругу, если ограничить его родителями, столь же бескомпромиссным Юрой и прямодушной Валентиной Ивановной. Оля и та умела кокетничать. Прибегнуть к помощи Ног, чтобы пленить Сашу, для Лиды означало, что она совсем не уважает его. Встать на сторону Нади и Марины — значит принять Ноги как вещь естественную, а пытаясь их игнорировать, она настаивает на исключительности своих чувств, а ведь теперь она знала, что Сашины действия продиктованы естественным развитием событий, в которые автоматически включены естественные Ноги . Она не позволяла себе думать о том, что Саша, как охотник дичь, выслеживает ее Ноги и ждет, когда Лида сделает ими первый шаг в направлении его, не веря в исключительность чувств и возвышенность отношений, в героическую маску Ли Кея — хотя бы потому, что она скрывает природные черты. Лида изо всех сил отодвигала от себя природу, перед которой смиренно склонились Марина и вся пятерка, ничего сверхъестественного из себя не строя. Пятерка не хотела биться головой о непрошибаемую стену.
Лида рассуждала так: раз Саша способен делиться, как клетка, обзаводясь ядром и тут и там, значит, они обречены проходить сквозь стены… Но как далеко простирается деление клетки? Может, ей снова пора делиться, захватив еще одну территорию — музыкальный класс Рукосуева, куда с недавних пор стал ходить Саша?
Лида явилась туда с опозданием. Саши там не оказалось. Рукосуев взволнованно рассказывал о “Прометее” — поэме огня Скрябина. Из Лидиных одноклассников присутствовали Марина, Оля, Надя и Гена Изварин. Гена посещал музыкальные часы, потому что считал, что будущий летчик обязан быть образованным человеком. Марина уже плотно копала под Гену, поскольку Люда Свиблова, с которой ему было по пути из школы домой, не обременяла себя подобными мероприятиями. Оля жалела Рукосуева, который из кожи вон лезет ради десятка слушателей, а Надя через Скрябина налаживала контакт с физиком, своим авторитетом поддерживающим мероприятия Рукосуева. Надя могла вылететь из хорошисток в троечницы по милости физика Георгия Петровича, поэтому, сидя перед ним за партой, старательно конспектировала музыкальную лекцию, забыв на время про свои классические Ноги . Физик был чистой воды интеллектуалом от науки, лицо его выражало острое внимание, музыкальная лекция интересовала Георгия Петровича с точки зрения светозвуковой теории Ньютона, первым давшим “темперацию” цветного ряда, с которой у Скрябина была одна общая точка соприкосновения, а именно: нота до, видимая обоими гениями в красном цвете. Физик то и дело обводил присутствующих проникающим взглядом, что радовало Надю. Увы, он не видел конкретных учеников, двоечников и хорошистов, а искал в их лицах соответствия собственным переживаниям. Музыку он воспринимал до Римского-Корсакова включительно, литературу — до Чехова. У Георгия Петровича был свой круг, состоявший из физиков всего человечества, а также шахматистов и хороших учителей-предметников, вот почему Валентине Ивановне лишь с большим трудом удавалось уговорить его исправить Пищикову двойку в четверти. Ответы нерадивых учеников, не знающих, каким путем газ становится проводником тока, вызывали у него ярость. Он вырывал из рук косноязычных кретинов кусок мела и в пылу доказательств крошил его о доску. Стоявший рядом обормот успевал схватить удачу за хвост, если вовремя подавал физику новый кусок мела: у Георгия Петровича возникало ошибочное убеждение, что кивающий ученик все понял. Среди его учащихся были слабые физики, не знавшие доменное строение ферромагнетиков, но незаурядные шахматисты, интересовавшиеся партиями Ботвинника, с которым любил играть Яков Флиер. Георгия Петровича можно было встретить на концертах этого пианиста. Лицо его дышало выражением блаженства, когда Флиер играл Шопена или Шумана, гармонии которых хоть и несравнимы с лаконичной красотой формулы тока, но все же достаточно ясны — как закон Паскаля о давлении, производимом на жидкость… Когда учитель пения объяснял красоту тех или иных музыкальных произведений, даже если речь шла о синестетической музыке Скрябина, вовлекающей и зрение в слух, доказывая с использованием физических терминов, что сетчатка принимает свыше миллиона квантов света и, таким образом, в цветовом рояле может быть около десяти тысяч клавиш, угрюмая настороженность физика уступала место благостной заинтересованности: Георгий Петрович одобрительным кивком приветствовал открытую Ньютоном общность между солнечным спектром и музыкальной октавой и прощал Скрябину написанную им партию Lucе в поэме огня, где нижний “световой” голос на протяжении симфонии меняется очень медленно, а верхний — идет в унисон за басом музыкальной партии... Георгию Петровичу лестно было услышать, что металлические бемольные тона соответствуют ультрафиолетовому и инфракрасному концам спектра, что оргия исступленных и резких гармоний живописует падение духа в материю, а быстрые фигурации фортепиано можно представить в виде огненной вспышки и языков пламени... К числу интересующихся цветомузыкой Рукосуев приплюсовывал средневековых лекарей, использовавших красный цвет для лечения ветряной оспы, синий — скарлатины, коричневый — буйного помешательства.
Рукосуева уже было не остановить… Приплясывая у магнитофона под дрожь смычковых, он вдохновенно витийствовал, ободренный посветлевшим ликом своего шахматного партнера, давая каждому музыкальному эпизоду поэтическое пояснение голосов световой партии, пронизывающих музыкальную тему: лиловые и зеленые тона в начале звучат таинственно, черные и синие — созерцательно, сине-фиолетовые вверху и оранжево-черные внизу — сладострастно и страдальчески (тут вступает хор), сине-бордовые в верхнем голосе и разноцветные в нижнем — повелительно, бордовые и зелено-черные — с волнением и восторгом, лиловато-зелено-желтые и красные — с нежностью и радостью, разноцветные вверху и красные внизу — с угасшей радостью, оранжево-красные в обоих голосах — в великолепном порыве, сине-малиновые с вкраплением зеленого — душераздирающе, с криком, фиолетовые и желтые — триумфально, черные и желтые — возвышенно, зеленые с оранжевыми — в экстазе, голубой голос вверху и разноцветный внизу означает — головокружительно . Fine.
Учитель пения в изнеможении уронил руки после заключительного аккорда, потрясенный пережитой им партией Luce. Первой откликнулась Надя, зааплодировав в великолепном порыве . Гена отложил карандаш, которым пытался отстучать ритм симфонии. Он был настроен созерцательно, а Марина — таинственно: ее ладони едва соприкасались. Оля реагировала на только что прозвучавшую музыку с нежностью и радостью, а Лида — сладострастно и страдальчески, потому что хорошо и интересно было разглядывать знакомые лица, преображенные тем или иным чувством, но Саши здесь не было. Они могли бы с ним соединиться в музыке Скрябина нежно и радостно, сладострастно и страдальчески, в великолепном порыве и головокружительно, но у Саши уже была стойкая четверка по физике, и вообще — Сашин дух был склонен к оседанию в материю, хоть Лида и пыталась закрывать на это глаза. И говорить с ним следовало на языке Ног, а не Luce, вот в чем состояла лилово-зеленая беда Лиды.
Лида пришла к Юре и, пока не явились Саша и Ксения Васильевна, рассказала ему о музыкальном часе. Юра выслушал ее с ироническим интересом, сказав, что произведения Скрябина и световая теория ему не только хорошо известны, но что он может даже “сыграть” любую картину — хоть “Троицу” Андрея Рублева. Лида скептически усмехнулась. Но Юра, сыграв мелодию в пределах октавы, состоящую из нот разной длительности, стал объяснять ей тонально-цветовую композицию “Троицы”, центральной фигурой которой является темно-вишневое пятно, что гармонично тяготеет к тепло-зеленому цвету правой фигуры, а потом, проходя через синий цвет, изгибается через головы ангелов оранжевыми крыльями и снова ритмически повторяется в середине… Лида засмеялась. Если бы ты сыграл “Собачий вальс” и приплел к нему шишкинских медведей, я бы не нашла что возразить, сказала она. Все это весьма произвольно и зависит от личного восприятия цветов. Если я соглашусь, что до действительно красное, значит, смогу нарисовать музыку, приняв эту ноту за точку отсчета и имея в виду последовательность цветов в спектре. Но кто докажет, что до — красного цвета, если я этого не вижу? Когда Шерлок Холмс расшифровывал записку из пляшущих фигурок, он имел в своем распоряжении три буквы, соответствующие имени героини, и с помощью этого верного ключа получил весь алфавит. Рукосуев сказал, что у Скрябина соль мажор — оранжевая тональность, а у Римского-Корсакова — коричневая. Если уж два композитора не могли договориться о цвете соль мажора, почему третьему не увидеть эту тональность желтой или лиловой?.. Юра смотрел на Лиду с интересом и вниманием, в его взгляде было гораздо больше мужского, чем во взгляде мальчишек, оглянувшихся на Ноги девушки. Обычно в присутствии Саши его сонные глаза казались бесцветными, но сейчас Лида увидела, что они — светло-серые. Лида удивилась. Это опровергало только что высказанное ею соображение: если цвет глаз Юры зависит от того, наедине они или нет, то почему бы музыке не менять цвет по этой же причине — то есть наедине с одним композитором соль мажор может быть оранжевым, наедине с другим — может превращаться в коричневую тональность… “Зачем тебе видеть до красной? — сказал Юра. — Задача публики сводится к доверчивому восприятию музыки, большего от нее ни один художник не требует”. Лида покачала головой. “В твоих словах звучит высокомерие профессионала”, — сказала она. “Отчасти ты права: по отношению к Скрябину я — публика, по отношению к „В” классу — профессионал…” — “Я тоже „В” класс”, — напомнила Лида. “Я знаю”, — серьезно и грустно отозвался Юра, и Лида почувствовала, что он сейчас полностью в ее руках. Это почему-то взволновало Лиду. Его слова, произнесенные вовсе не в великолепном порыве и без сладострастного страдания , заключали в себе честную определенность, на которую можно было опереться в мире неопределенных вещей и зеркальных отражений, они были сурово-предметны. Когда мама говорила “проклятый город”, она имела в виду свое собственное неопределенное состояние тоски и надежды, приверженность которому она полагала своим нравственным долгом. Когда Лида говорила о Ногах, их можно было предъявить по первому требованию, но Ноги были беспредметны — они имели отношение к полу, но не к браку, не к деторождению, в силу чего множество детей, так и не родившись, становилось невозвращенцами, поскольку их затмила сладострастная самодостаточность Ног . В современном мире можно было верить во что угодно: хоть в Ноги, хоть в свободу, начинавшуюся по ту сторону кордона, хоть в красную ноту до — все это было хиго, неопределенное слово, со всех сторон оперившееся мечами сердце, хотя апокалиптические трубы еще не зазвучали в великолепном порыве на том конце провода, где нас пока нет. Лида сказала, подумав: “Ты тоже „В” класс”. Юра подумал и ответил шепотом: “Я знаю”. — “Ты нарочно со мной соглашаешься, чтобы мне угодить?” — прямо спросила Лида. Юра через паузу произнес: “Не знаю”. — “Тогда нота до — не красная”, — заключила Лида. Некоторое время они как бы в удивлении разглядывали друг друга. Лида подумала о том, что если бы в апреле, перебирая ее волосы, Саша не успел погрузить ее в сон разума с его рыхлыми и костлявыми видениями чудовищ, если бы не намотал на руку ее волосы, с Юрой у нее сложились бы совсем другие отношения. “Какой цвет ты любишь?” — спросил Юра. “Не знаю, люблю ли, — печально, точно речь шла о ее тайных пороках, откликнулась Лида, — но я чувствую себя спокойной под сереньким небом, светло-пепельным, с сизыми тучами над горизонтом и островком бледной лазури в разрыве туч. Трава тихая и настороженная, как вода в реке, тоже серая…”
Произнося эту тираду, она думала сразу о нескольких вещах. Во-первых — как приятно разговаривать с человеком красивым поэтическим языком, во-вторых — что таким языком она могла разговаривать во всем городе с одним лишь Юрой, безусловно ей доверявшим, в-третьих — что когда-нибудь, когда у нее появится прошлое, из его глухих коридоров до нее эхом долетят некоторые слова, сказанные ею в потаенных комнатах, а затем провозглашенные на кровлях всей ее жизнью, поскольку из жизни невозможно изъять ни одно брошенное на ветер слово, в-четвертых — каким бы недоуменным взором встретил ее речь Саша, отвергавший Лидины обходные маневры и утонченные хитрости… Чем более гладкой и литературной становилась ее речь, тем разветвленней делался поток ее сознания. Когда говоришь о самой себе — предмете расплывчатом и невнятном, чтобы дать ему хоть какие-то очертания, поневоле приходится преображать словом этот предмет, потому что этот предмет — не предмет для разговора, ибо в конечном итоге он низводит Лиду к Ногам, как взгляд мальчика на идущую впереди девочку. Чем запутанней речь, тем сокрушительней падение духа в материю… В-пятых — Лида злилась на Юру, провоцирующего ее на то, чтобы она вдруг разоткровенничалась: Лида и в самом деле ощущала покой на душе, когда наступали сумерки, мир, безопасность… Она спросила: “Твой отец приходит к тебе?” — “Зачем?” — спросил Юра. “Как зачем? Он же твой отец”. — “Разве это повод для того, чтобы бывать у нас дома?” — прежним ироническим тоном осведомился Юра. “Твой папа не интересный человек?” — в тон ему спросила Лида. “С медицинской точки зрения он очень интересен”. — “Мы все интересны с этой точки зрения”. — “Возможно. Но в случае моего отца медицинская точка зрения превалирует”. — “Он все-таки приходится тебе ближайшим родственником”, — сказала Лида. “Иногда я и рассматриваю его именно в этом контексте”, — снисходительно ответил Юра. “Что тебе в нем не нравится?” Лида пыталась выяснить, известно ли Юре, что она познакомилась с его отцом. “Мой отец сочиняет почище барона Мюнхгаузена. Например, он собирает марки… — Лида посмотрела в глаза Юре безучастным взглядом. — Отец демонстрирует свою коллекцию, выдавая новоделы за раритеты, при этом лжет так вдохновенно, что я тоже, бывало, заслушивался…” Договаривая фразу, Юра отвел глаза от Лиды, как бы давая ей возможность признаться, что она бывала у его отца. Лида была уверена в том, что тогда Алексей Кондратович сочтет ее предательницей. Лида промолчала. Юра продолжал: “Не скрою, в его коллекции есть кое-что заслуживающее внимания, — например, траурный выпуск с портретом Ленина 24-го года, или испанская марка с картиной Гойи „Обнаженная маха” 30-го года, но это отнюдь не „черная пенни”, о которой он всем трубит”. — “Даже если б твой папа показал мне свои марки, я в этом ничего бы не поняла”. Юра весело рассмеялся. “Я тоже не понимаю. Просто кое-что уяснил для себя из отцовских журналов по филателии, которые он прячет от меня…”
После разговора о Юрином отце Лида почувствовала, как неведомые силы затягивают ее в воронку чужой семьи. До этого ей не приходилось так близко сталкиваться с чужими семьями. Родители одноклассниц, у которых ей случалось бывать, угощали ее чаем или устраивали разносы своим детям, но тем не менее всегда обретались на периферии ее сознания, как дополнительное благо или неудобство. Тут же на Лиду обрушилась чужая странная жизнь со своими правилами, которые она ввиду малости своего жизненного опыта не имела возможности оценить. Юра рассказал, какие отец прилагал усилия, чтобы привязать сына к себе. Юра долго не понимал ведущегося под него подкопа через музыку и так и не уловил момента, когда он стал жить не по указке матери, а под осторожной опекой отца, в конце концов уговорившего его поступить в вечернюю музыкальную школу. И когда Юра в изумительно короткий срок овладел исполнительской техникой, стал делать первые успехи и выступать наравне с лучшими учениками музыкальной школы в ДК, Алексей Кондратович отвел его к профессору Шестопалову.
По замыслу Алексея Кондратовича, функция Лиды, наверное, заключалась не только в том, чтобы раскрыть Юре глаза на главенствующую роль отца в жизни сына, но и в том, чтобы через Лиду иметь возможность ненавязчиво манипулировать сыном и Ксенией Васильевной, получая от девочки информацию о жизни семьи. Алексею Кондратовичу и в голову не приходило рассматривать Лиду как будущую подругу жизни Юры. В Лиде он своим опытным глазом фотографа не находил ничего моцартовского, что, по его словам, было в каждой юной девушке, — скорее в этой девочке жило соловьево-седовское или лебедево-кумачевское начало, уж слишком она была наивна… Алексей Кондратович, знавший всех Юриных одноклассников, не подозревал, что Лида может испытывать интерес к бесцветному на фоне сына Саше Нигматову. Юрин отец предлагал ей бесплатно сфотографироваться, на что клевали другие его знакомые девушки, бывавшие в этом холостяцком жилище, а еще — прокатиться на своем “Москвиче”… Лида от всего отказывалась.
Когда Юра упомянул о “неглупой девочке”, отец отвел глаза, боясь выдать себя. А Юра сразу же, без перехода, спросил, правда ли, что у него есть запись Марии Гринберг, исполняющей тридцать две сонаты Бетховена? Отец с готовностью подтвердил: да, правда, и с некоторой горячностью добавил, что существует некий заговор музыкантов, из-за которого эта запись не сделалась широко обсуждаемым событием и известна лишь узкому кругу посвященных (к которому он, разумеется, принадлежит). “Заговор? — удивился Юра. — Против кого?” — “Например, против тебя, мой друг. Зависть, сын, человеческая зависть!.. Гринберг тонко чувствует тональные переходы, у нее уникальное внутреннее слышание промежуточных нот, понимание бестелесных бетховенских гармоний. Особенно много интригующих вещей в 29-й сонате — Мария достигает здесь идеала виртуозности. Могу тебя заверить: до нее Бетховен исполнялся шарманщиками”. — “Ну это ты, конечно, как всегда, преувеличиваешь. Шестопалов говорит, что главное в бетховенских сонатах — жестко держать темп. А это мало кому удается”. — “Это не Шестопалов сказал, а Глен Гульд, — радуясь, что ему удалось хоть в малом разоблачить профессора, присвоившего себе чужое мнение, сказал отец. — Гульд! Он великолепно сыграл Семнадцатую сонату. В левой руке делает такие акценты, что совершенно меняется музыкальная ткань первой части… А как зовут эту неглупую девочку — твою одноклассницу?” — “Лидия Гарусова”, — сказал Юра. Пальцы отца, роющегося в картотеке, еще быстрее стали перебирать карточки. “Лидия, Лидия… Красивое имя — Лидия. Кто ее родители?” Юра стал рассказывать, а отец, не поднимая головы, подавал реплики: “Да, это хорошо, что она интересуется живописью… Гойя! Чистой воды испанец времен босоногих кармелиток, хотя и говорят, что он опередил время…” Отец едва сдерживал ликование. Впервые сын разоткровенничался с ним, а не с матерью. Но матери он вряд ли скажет о “неглупой девочке” — та сразу решит, что Юрина исполнительская карьера под угрозой… Чувства-с. Но надо было действовать сверхтактично, с величайшей осторожностью, чтобы Юра, приоткрывший отцу свою душу, не услышал в его голосе фальшивой ноты. Такт и еще раз такт, темп умеренный. Когда Юра произнес имя девочки, ситуация для Алексея Кондратовича стала предельно ясной. Так вот почему сынок с весны бешено вращает педали своего велосипеда, охотясь якобы за отражениями в воде… Ля-фа-ми тут ни при чем. Есть, оказывается, магнит попритягательней, как говаривал принц Датский. “Значит, лето она проводит в Кержаче? Знаю, знаю эту деревеньку на Кариане… Или Хмелинке?” — “Хмелинке”. Прежде Юра водой не интересовался. Он и прекрасную реку Тьсину называет Псиной. “Нашел! — радостно объявил отец. — Хочешь послушать сонату?..” Юра кивнул. Больше о Лиде не говорили.