Новый Мир ( № 8 2007)
Шрифт:
Закрывшись в комнате истории части, я писал письма. Много писем. Каждый день. Три-пять-десять... Это заменяло мне дневник, отобранный Журавлевым на политинформации. Я решил писать каждому корреспонденту в особом ключе, в однажды найденном персональном стиле. И еще. В письмах этих не должно быть армейских реалий. Как если меня не забрали служить, а я просто уехал куда-то и пишу отвлеченные размышлизмы. Ничего внешнего, только внутренние события. Со временем это превратилось в обязательную установку. И только для родителей я делал исключение.
Расправившись со всеми адресатами, я заворачивался в ковер и “давил на массу”. К вечеру офицерский состав рассасывался, Антон поворачивал ключ и выпускал меня на волю.
Однажды
Про облака пгт (поселок городского типа) Новогорный нужно сказать особо. Они здесь были удивительной силы и мощи, словно бы катились сюда с невиданных высот, по дороге накапливая выпуклые объемы. Чистый воздух или радиация тому причиной, но небо над пгт зависало на недосягаемой высоте церковного купола, подавляя красотой и разнообразием. Стоило задрать голову — и дух захватывало.
А под этим небесным воинством торчали серые корпуса казарм, отделенные от всего остального человечества серой бетонной стеной. За ней, в типовых одноэтажках, вечером начиналась обычная жизнь — люди приходили с работы и включали свет в комнатах. Журавлев читал молодой жене только что написанные главы из повести “Капля крови”, а молодая жена старлея жарила картошку, думая об исключительном таланте мужа.
Если бы Колупов застукал меня в политотделе, не избежать мне губы. Но чему быть, того не миновать. За самоволку (сбежал ведь не куда-нибудь, а на первый легальный концерт “Аквариума”) меня арестуют на несколько суток. Заключение совпадет с ХIX партконференцией — важным общественным событием, о котором тогда много говорили (поселок городского типа). В камере на меня напала бессонница, не мог спать, лежал на бетонном полу, подстелив шинель, смотрел в потолок и слушал храп соседей, после побудки вместе со всеми маршировал перед окнами штаба.
После того как меня освободили, я пробрался в комнату истории части, завернулся в ковер и отрубился на девятнадцать часов. Мне повезло — рота наша тогда заступила в караул и дежурство по полку, офицеры и сержанты занимались хозяйственными делами, меня не хватились. Только Антон удивлялся, как же можно так долго спать. В ковре. А мне и вправду было в нем и тепло и мягко. Мы еще шутили, что я посвятил партийной конференции девятнадцать часов непрерывного сна. Однако чуть позже Кафтанов стал кандидатом в члены КПСС, и неполиткорректные шутки пришлось прекратить — к своему кандидатству Антон отнесся с удивительной серьезностью. Хотя “Голос Америки” слушать не перестал. Бормотал что-то о “правильной” политподготовке и о том, что теперь вражеские голоса таковыми не являются, вот уже и “Немецкую волну” глушить перестали, и даже Би-би-си. Как истинный работник политотдела, Кафтанов умел ловко изворачиваться, в нужных местах припуская задушевности и ласкового прищура.
Однако все это случится уже в другой жизни — когда после полугода службы учебка закончится и мои сослуживцы разъедутся по всему Советскому Союзу. Из-за чего объем переписки удвоится — писали мне все, от ростовчанина Юрки Маслова до туркмена Борьки Худайназарова, чьи письма отличались изысканным каллиграфическим почерком. Меня оставят в полку и определят на почту (да-да, “когда я на почте служил ямщиком, был молод, имел я силенку”), наше непосредственное начальство (сержантский состав, точнее — лучшие из лучших) получат награду — отпуск на родину, остальные устроят себе римские каникулы.
Римские каникулы — это когда рядовые разъехались, казармы опустели, весь день стоит как бы хрустальный и лучезарны вечера. В наряды и караул приходится ходить дедам и даже, о ужас, дембелям. Даже и сержантам, которые лениво перекидываются должностными обязанностями, из-за чего полк переходит на сухой паек. Римские каникулы — это прекрасное ничегонеделанье, почти официальные поздние вставания, светский треп в курилке, баня чаще обычного, вежливость офицерья, которому более никто не мотает нервы. Когда все понимают друг друга с полуслова, стараются не напрягать и не напрягаться, запасаясь силами на следующее полугодие.
Перед самым разъездом однополчан Дима Молчанов из Нижнего Тагила, пришивая только что полученные младосержантские лычки, обронил фразу, которой я горжусь до сих пор. Отчаянно близорукий, Молчанов не носил очки, дабы не испортить карму мужественности, из-за чего постоянно щурился. Выглядело это как непроходимое ехидство.
— Странное дело, — сказал Молчанов, хотя никто за язык его не тянул, — из самого плохого солдата, неожиданно для всех, Печерский превратился в самого лучшего солдата.
Молчанов имел в виду мои успехи в спорте, а также дружбу с политотделом, которую все в роте отмечали как высший пилотаж светскости и социальной вменяемости. Ведь мало кому удавалось проникнуть в самое сердце идеологического фронта, однако же, верите мне или нет, я не делал ничего специально — меня прибило к этому берегу сугубо из-за ментальной близости.
И еще. Армия, как и тюрьма (любое замкнутое сообщество), рано или поздно расставляет людей по местам. Поначалу можно гнать пургу, делать глаза и занимать чужие территории, однако со временем любая позолота слезает. Невозможно прикидываться и держать оборону круглосуточно. Люди же видят, чувствуют, знают. Стать “лучшим солдатом” по словам законченного скептика не только приятно, но и почетно.
Именно в римские каникулы произошло мое сближение с сержантами. Во-первых, статус изменился (я сам стал сержантом-первогодкой), во-вторых, старлей Анохин вычислил меня в музее истории части, ворвался в нее под благовидным предлогом подготовки комнаты к завозу новых курсантов, нашел меня завернутым в ковер и с помпой отобрал дубликат ключей. Мне пришлось вернуться в роту.
Главной темой вечерних разговоров была, разумеется, подлость человеческая. Точнее, женская. Про мою неудачу на первом курсе все знали из-за длинного языка политрука Журавлева. Конфисковав мой дневник, он почувствовал во мне родственную (пишущую) душу, стал вызывать в кабинет и долго рассуждать о литературе. Я отмалчивался, дружбы не получилось, что замполит списал на душевную травму трудного подростка-переростка, о чем рассказывал всем в курилке. Вероятно, для поднятия собственного авторитета. Однополчане сочувствовали, но не лезли. Тактично ждали, пока сам расскажу. Ну, я и рассказал. Неудачная любовь на тот момент была моим единственным интеллектуальным сокровищем.
К тому же в этом я был совершенно неоригинален. Все так или иначе участвовали в ежевечерних женостраданиях, так что люди, имевшие счастливые семейные отношения, чувствовали себя едва ли не ущербными. Создавалось ощущение, что как для романтиков начала ХIX века, так и для современных мужчин армия оказывалась единственным способом бегства от любовных разочарований.
Сабитов переживал неудачный роман, из-за которого (здесь начинались неясности) его отчислили из мединститута. Де, его избранница оказалась дочкой ректора или проректора, который имел зуб на безродного студента и…