Новый Мир ( № 8 2007)
Шрифт:
своей хибары, оплетенной лианами, сидел—
дремал с открытыми глазами год за годом.
А та, его ровесница, ломала ветки
его дремоты и вверх подбрасывала хоботом. Глядел
один ее лукавый глаз в него, другой — погоды
ждал.
Им семьдесят исполнилось — ему и ей,
и от рожденья оба — здесь, меж ними — восемь
шагов (его,
читают: он — в землю глядя, а она — чуть в небо косит,
перебирая ртом беззвучный монохромный куст
их жизни. И якорную цепь в траве перебирает
ногами задними, как четки, поневоле
чуть приседая, пятясь до ствола добра и
зла, раскачиваясь там, как на приколе
корабль. И, оттолкнувшись, наплывает снова
на тот шалаш, где дремлет, не смыкая глаз,
старик погонщик с неразлучной палкой
в руке разжатой.
Полдень, он оковы
с ноги ее снимает и в намаз
становится. Она, переминаясь валко,
кивает головой, поддразнивая. Он
к реке ее ведет, к священной Ганге,
тропой все той же и на тот же камень
садится у реки, и колокольный звон
воды сливается с ее трубою.
Ангел
сидит на камне, ворожа губами,
пока они, две Женщины, текут друг в друга —
до тьмы в глазах, до нежности ножей, и солнце
над ними вьется, как пчелиный рой.
И выбредает, на ногах едва, по кругу
идет и валится, встает с коленей
гора и валится, — и пыль, и пар горой.
И он подходит к ней и обнимает
ее дрожащий хобот, как березку
Шукшин. Она смеется в голос, и — держись! —
его возносит в небо, и сажает
себе на спину. Горизонт, полоска
света. За годом год. Как день один. Вся жизнь.
Я в лес вошел, дойдя до середины
ее, в лесу стоявшей, на цепи, у дерева добра
и зла.
Шел снег внутри нее, казалось,
когда она, в кулисах кожи цвета серой тины,
тихонько пела, лунная гора,
вздыхала и длинный свой посасывала палец,
на Магомета глядя.
Или играла в шахматы, фигуры
незримые переставляя на земле, как будто
чертила иероглифы, на выдохе руки…
Висит рукав —
пустой и дышит в мураву. И бабочка — Лаура —
садится на него и крылья теплые, в крови,
разводит, как женщина. Под ней с небес рука
течет и дышит в землю, АВ ВА рифмуя. А лесной раввин
во сне, как рыба воздух ртом, их ловит: аум, ом.
А та стоит… Ну да, как он писал еще до нашей
эры: сезон дождей играет в шашки
лягушками. Она стоит и водит рукавом
пустым у ног своих, метет, пылит и вяжет
на память узелок и в рот его кладет.
Был муж, но умер рано — в сорок
неполных. Бежал, пересекая просеку во тьме,
и ткнулся в столб высоковольтный, брызнул жар,
и оба рухнули, он трясся в том узорном
дефибрилляторе всю ночь под ливнем тем.
И стих к утру. Когда нашли — лежал,
открытыми глазами глядя в небо,
как на Машуке Лермонтов.
С тех пор
она одна. И он один, сидящий на пороге
своей лачуги. Лес. Лучина. Тишь. Как мякиш хлеба —
его лицо в ночи. Светает. Он подходит к ней
и что-то шепчет, ждет. Она подкашивает ноги,
ложась, и он на спину ей кладет помост,
коврами устланный, затягивает ремни и садится.
Они идут, его колени латами ушей
прикрыты — как бы лишайных, лепестками роз
усеянных.
Идут, как будто он — возница
и за спиной его — притихший воз гостей,
по сторонам глядящих — то на тигра,
лакающего зеркальце в траве, то на разводы
нулей на палевых сорочках олених
в просветах меж деревьев, то на титры