Новый Мир ( № 8 2008)
Шрифт:
— В вершу? — удивленно вскинул грустные глаза Паша.
— Ну да. Я ее в бинокль высмотрел. За ружьем сбегал, поджидаю тут, а она уже у верши вынырнула.
— Про вершу не знаю, — мотнул головой сосед. — А медведя на видок видел на Новой Навине. Он обычно черный, как головешка, а тут встретился бурый с белым ошейником. Старый… Посмотрел на меня и потопал дальше копаться в кореньях.
— Это ладно, — вспомнил Васильевич прошлогодний случай. — Варвара-то Александровна, слышь, пошла в делянки за коровами, а они навстречу бегут от медведя. Она, сердешная, пала под лиственницу, поперек ручья, медведь-то пробежал прямо над ней и ведь не унюхал.
— Не слыхал, — поднял одно плечо Паша, сильно не удивляясь этой истории.
В здешних местах весь век жили рядом с медведями. Еще в стариковские годы косолапые совсем было одолели деревню,
При этих воспоминаниях о прошлом на душе у Галерия Васильевича сделалось моркотно и горько. На ум снова пришла мать, глухонемой дядюшка Петр Кириллович, отец, так и не вернувшийся в родную деревню после фронта. А ведь все писал из госпиталя, грозился: “Приеду, приеду!”. Мать три раза брагу варила, но не дождалась дорогого гостя.
Гелька так и вырастал безотцовщиной. Вица черемуховая у матери все время на воронце лежала, на видном месте. Не хотела, чтобы сын был хуже людей. Чуть какая проказа, зажмет голову меж ног, да так отходит, что весь день потом не присядешь и неделю вспоминаешь горячую материнскую руку. Даже в рекрутах уже числился, в армию собирался, а привел домой Настю — первую свою любовь — и то мать с ухватом встретила. “Ешь твой лядь, валенки так дедко подшивать, а жениться так ты. Отслужи сначала, а потом хоть цыганку веди!” И только приехал в отпуск из армии, скорехонько навострил лыжи к Насте. А там — свадьба. Вот тогда Галерий первый раз мать ослушался. Хоть и не приучен был рюмку держать, набрался так, что разогнал всю свадебку, весь народ православный. Силушкой-то Бог его не обидел, еще до службы на спор с мужиками кованое тележное колесо подымал зубами. Наутро, конечно, повинился перед людьми и Настей, выпил стакан спирту, не закусывая, и, вскочив верхом на лошадь, ускакал к дедку в Целегору. Подальше от материнских глаз, насмешек и чужого счастья.
Василич перешел курью вброд и обернулся на деревню, на родовой дом, белевший цинковой крышей. Издали ему чудилось, будто ветки ив принакрыли гравюрной тонкостью серые избы, старый колодец и крошечные черные баньки на краю угора. И лишь за деревней, поверх кустов, ясно проглядывали рыжие лесные холмы, отделенные от изб неширокими поженками. Краски холмов были желто-березовые и бледно-осиновые, а красного рябинового цвета почти не виделось. Только в верхнем конце деревни горел ярким костром рябиновый куст, посаженный Виктором Тимофеевичем. Говорят, ехал он как-то с ярмарки подшофе, курил махорку, да и заронил во мхи огонек. Всей деревней тушили потом борок. А Тимофеич насадил в том месте редких кедров, молодых сосенок и рябины, которая краснеет теперь каждую осень, веселя народ. Галерий Васильевич постоял еще, взглядывая на леса и деревню, и пошел сквозь кусты к реке, шумно задевая ветки и осыпая в траву стылые пожелтелые листья. “Вот так, — невесело подумал он, — и вся-то моя жизнь похожа на эти взгорья. То — вверх, то — вниз. Будто уж и нельзя пожить ровно, без изъяну и несчастий. Хотя опять же в одну прямь тоже никто не живет”.
Из четвертого класса Гельку выгнали: в пух и прах раскотосался с учительницей, заставлявшей его писать, как все, правой рукой. В армии, в солдатской столовой, ошпарил проверяющего генерала горячим супом и загремел на гауптвахту. В лесном техникуме, когда осуждали культ личности, вдруг встал и неожиданно для всех прочитал стихотворение “Два сокола”. Единственное, которое помнил из своих неудачных школьных лет:
…Ой, как первый Сокол к другу обращался:
“Сокол ты мой сизый, час пришел расстаться,
Все труды-заботы на тебя ложатся”.
А второй ответил: “Позабудь тревоги,
Мы тебе клянемся, не свернем с дороги!”
Что тут началось… Галерия едва из техникума не вытурили. С грехом пополам окончил учебу — и в лес, к бесконечным делянкам, лесосекам и сплавам, на которые и ухлопал всю жизнь, не видя белого свету. Начинал, как водится, с лесорубов, а после и до мастеров дослужился. Раньше Васильевич любил вспоминать, как приехал он в Керосинный бор, на первый свой мастерский участок. Распряг лошадь, созвал здешних лесовых мужиков, а те и говорят: “Поди ко, мастер, сначала покупай нам сапоги стеклянны голяшки, а уж после совет держать будем”. А мастер поначалу и не понял, что за “стеклянны голяшки”…
Говорят, хмель и попа мелет. В тот день второй и последний раз в жизни напился Галерий до увязу. Захмелев, ездил верхом на лошади с гармонью в руках и так орал хулиганские песни, что в соседней деревне, в Лобане, народ подумал — пароход идет по реке. Но с того случая в застолье ума уже не терял, приноровился и завсегда знал меру. Да еще у дедка Ряба стопочку маленькую, особенную выменял. Не раз приступался к старому, заупрос просил: “Подари мне!”. А тот все отнекивался: “Не-е-ет, эта стопочка у меня редкая, оветная. Я в обозе с ней грелся”. В один прекрасный день Галерий Васильевич уговорил дедка — привез ему балалайку из города, — а сам теперь на все гостьбы ходил со своей стопочкой. Мужики, бывало, на пирушке уже с ног валятся, а мастер все трезвехонек, как малосольный огурчик, все гоголем смотрится. Может, за это и полюбила его Валюша — черноглазая фельдшерица с Керосинного бора. Да Галерий другую бы и не взял в жены, насмотрелся, как леспромхозовские девки по самые рассохи в реке да в снегу ползают.
Галерий Васильевич столкнул лодку с песков, ополоснул в реке сапоги и сел в весла. На другом берегу, под высокой красной щельей, стояло у него пяток сеток на белоробыцу, и каждое утро — хошь не хошь — подымайся с первыми петухами и греби за прокормом. Попадаются в основном ерши, сиги и окунь, но в душе-то у Васильевича живет надея на семгу. “Чем черт не шутит, — думает он, приглядываясь к противному берегу, — авось ульнет какая-нибудь дуреха в сеточку”. Правда, лето сейгод вышло не семужье, мужики с ног сбились, ночи напролет из карбасов не вылазят, изорвали все поплавни на задевах, а красной рыбки словно и не было
никогда. Но разве приструнишь рыбацкое сердце? Позабыв вчерашнюю неудачу, мужики уже опять толкутся возле реки. Вон, у самых створов, тралят тоню два карбаса из Черсовой. В том месте Рудька Назаров из вредности утопил задний мост от “уазика”, чтоб не плавали у него под окнами, и рыбаки теперь маются, вытягивая ржавую железяку на берег.
Откуда-то сверху, от дальних речных истоков, из-за леса, наносит легкий туманец. Он стелется над водою, наплывая с течением, цепляется за приречные кусты, клубится и густеет, похожий на белые взбитые пуховики или снежные забои. Такие сугробы наметает тут по обычаю в феврале, на Николу Студеного, и тогда уж не пройти и не проехать в здешних белых лесах и пустынях. В звонкой тишине, готовой нарушиться в любой миг, томится, кажется, весь мир, и только чудится иногда, как где-то там, за высоким сосновым бором, скрипят охотничьи кунды и хлопается с веток снежная шапка, сбитая пугливым лосем. Река в этот утренний час тоже белая, как зимою. Она струится в туманной кисее смиренно и тихо, словно в сладком сне, но от невидимых речных створов доносится волшебным эхом плеск волны, глухие удары весел о воду и хрипловатые сердитые голоса мужиков.
Васильевич подплывает к своим рыбацким угодьям, выкидывает якорь и начинает смотреть сетки. Этих рыбалок у него было великое множество. И какие уловы случались, какие попадались заломины в поплавень, а нынче в бережные сетки улипло лишь с десяток четвертных окушков, да парочка покрупнее, да несколько сорожин и ершиков, да пяток блескучих светлых сигов. В тихой потайной кулижке, где наособицу была выставлена последняя сетка, запутался в ячее белый хариус. Он-то и заставил ворохнуться рыбацкую душу и скрасил небогатый уловец.
“Пошто оно рыбы-то нет? — раздумывал Галерий Васильевич, встряхивая над водой сетку. — Вроде полнолуние, должна бы идти. Так опять пронос, вода сыграла. Или медведь ее что ле выловил?”
Васильевич усмехнулся, вспоминая давнишний дедков рассказ. У того на речке Нырзанге в хорошем месте ез стоял, а как ни придет его смотреть-— верша всю дорогу пуста. Дедко поначалу грешил на погорел. Деревня у них ближняя, думал, они рыбу таскают. Стал караулить и однажды ночью увидал медведя. Тот зашел в реку, снял сверху палку, чтобы верша всплыла. Вынес ее на берег, вытянул деревянную втулку и, приподняв вершу, вытряхнул всю рыбу. Отведав улова, хитрован-потапыч осторожно подхватил вершу лапами и… снова поставил ее на законное место в реке. Иван Петрович на своем охотничьем веку видывал всякого: был мят и царапан медведицей, дома на цепи держал живую росомаху — из соседних деревень народ дивиться ходил, — но такого чуда еще не встречал. Ненароком он кашлянул и обнаружил себя в засидке. Медведь взревел, встал на задние лапы и пошел на охотника. Дед вскинул ружье, выстрелил зверю в грудь и убил его наповал. При деле да при случае Иван Петрович любил вспоминать эту историю. “Ты подумай-ко, — повторял он свою падейку внуку. — Медведь-от схоронится в кустах и наблюдат, как я вершу с места на место переставляю. Все ведь заприметил и запомнил хитрован, и все делал так, как человек. Это нать же такому быть? Скажи кому, так не поверят!” После рассказа, особенно если загодя закинута за воротник рюмочка, Иван Петрович приваливался на койку и вспоминал свою любимую плетенку, которую напевал, когда у него случалось хорошее настроение: