Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 8 2008)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

…И правда, не век жить, а век вспоминать. Галерий Васильевич даже поежился, до того явственно пала ему теперь на ум та охота, и те красивые птицы с песнями, и сам он тогдашний, молодой, не женатый, полный силы и веры в свою единственную звезду. “На что вот мы живем?” — с безнадежной грустью подумал он. Птицы те убиты. Старик Андрей Прокопьевич давно помер. И даже его домина, выстроенный из неохватных лиственничных бревен, распилен на дрова почти до окладных венцов. А ведь какой пятистенок был! Как его Прокопьевич уделывал да устраивал, как радел над ним, не жалея трудов. Все думалось, уж эки-то хоромины не поизносятся, два века выстоят. И стояли бы, как пить дать, но не в те руки попали, да грибок еще по углам привязался… Вот и растут

поленницы ядреных пиленых чурок на угоре, возле дома дедка Андрея.

Васильевич представил, как там, за вечерней рекой, притулилась на берегу его деревнюшка, всеми забытая и позаброшенная. Как зимой обметает ее снегами, а осенями идут дожди, и избы стоят на ветру холодные и черные, как головешки после пожара. Он снова вспомнил о сгоревшем доме, о сыне и вдруг впервые понял, как он одинок и стар и как коротка жизнь, если начинаешь думать о смерти. От этих мыслей сделалось страшно, будто он глянул с крутой щельи на реку с ее бесконечным и равнодушным течением. И будто какая-то сила подталкивала его сейчас к этому краю, влекла за собой вниз, в холодную и глубокую воду.

И будто бы оглушительно грянул гром, хвостанула молния из тяжелой тучи и на мгновение ослепила его. С горькою тоскою в душе, не отдавая себе отчета, Галерий Васильевич схватил ружье и сунул руку в карман, нашаривая патроны… Но вместо привычной коробки в ладони у него оказался кусок мыла.

Сегодня утром, сряжаясь на реку, Васильевич обнаружил на старом жерновном месте ящик с мылом. Мать, верно, припрятала его тут еще с войны, когда мыло ценилось наравне с хлебом. Василич подивился материнской прибористости и улыбнулся, вспомнив, как молола она жито, а он, совсем еще маленький, катался на верхнем жернове.

Ох, и сурова, могутна была матушка! Под елкой вместо паруса по реке ходила. В лесу напетается, придет домой еле жива, но ведь не присядет, давай опять обряжаться. Корову так нашоркает, намоет, что деревенские бабоньки только дивились: “Настасья, у тебя корова-то не на белых простынях ночует?” И уж стара стала, больна, а все на заднице ползала, грядки подрывала. Из деревни до крайней нужды не ехала. Потом Галерий сам не вытерпел: склал в сани сено, в сено — овец, козу и мать и почти силком вывез к себе в райцентр. Но что-то незалюбилось матери у сына. Вроде и с невесткой в ладу жила, и внуки не обижали, а она все сетовала да приварчивала.

Однажды, примерно за год до ее смерти, Галерий спросил:

— Мама, куда везти-то тебя, если что?

— А куды хотите, туда и везите, — ответила равнодушно. Но после спохватилась: — В деревню, на родину спроводите…

В последний раз позвала Галерия посередке ночи, воды попросила напиться. Отпила из ковшика всего глоток, а потом приподнялась сквозь силу на локотке и молча помахала с печки: мол, иди, вались давай спать, нечего тут тебе со старухой чикаться. И только после похорон Галерий раздумался, что мати-то не спать его отправляла, а прощалась с ним, махнув рукой напоследок.

До сорокового дня мать снилась Галерию часто. Все блазнилось, будто она созывает его к себе, но потом худые сны кончились, утекли куда-то, как речная муть, оставив в душе место только для светлой печали. Стало вспоминаться, как, смеясь, мать учила его отбивать стойку; как наловили они однажды в курье двоеушную корзину сорог (рыбы попалось столь много, что матери пришлось складывать ее в юбку); как намывала она его в русской бане, приговаривая: “Дедушко, соломеюшко, приди в баенку. Шильце да мыльце на полочке, красна рубашка на солнышке…” Ему казалось, даже и теперь мать смотрит на него из каких-то неведомых занебесных далей, оберегает своей молитвой и наставляет в дорогу. Вот и мыло послала, словно с напоминаньем: “Мой, мой, сынок, головушку, да не забывай, хоть иногда вспомяни родную мамушку!”

Нет, не вдруг и не

сразу оттаяла его зачерствевшая душа. Василич еще посидел какое-то время, нервно покусывая сорванную травину, потом стремительно встал, кинул в лодку рюкзак, сложил на дно ружье, туес с малиной и что есть силы погреб к дому. “Ишь ко, ума-то нет, дак до чего я раздумался, а?! Ишь до чего дотрепыхался”, — укорил он себя за недавнюю слабость. И тут же хохотнул счастливо, облегченно, представляя, как скоро пристанет к берегу, вытянет на песок лодку и затопит баню. Как будет сдавать жару, ошпаривая раскаленную каменку кипятком, заварит в тазу свежий веник и заберется на полок, задыхаясь горячим березовым духом.

И Галерий Васильевич опять, как прежде, заторопился домой. В лиловых сентябрьских сумерках хорошо виделись знакомый берег с холмистым лесом, деревенские сады возле изб и сами избы, освещенные зеленоватым светом луны. Позднее вечернее небо казалось высоким и равнодушно-далеким от всех здешних земных печалей. Слева, обхватив подковой Большую Медведицу, вспыхнуло совсем еще молодое северное сияние, бледно-синее, с розовыми сполохами по краям. Минуту-другую оно померцало, а затем побледнело, истаяло и убежало куда-то далеко-далеко на север, оставив после себя неожиданно светлый след.

 

БЕЛОЕ МОРЕ, ЧЕРНАЯ ИЗБА

Нынче по осени у нас на Мезени пластали такие шторма, каких не помнили на своем веку даже самые древние старики и старухи. В те дни сивер рвал в клочья туман, хлестал дождищем, с тяжким вздохом обрушивал на берега огромную пенистую волну. Невозможно было угадать, где рождалась эта стихия, от которой стонало все окрест. Ветра и волны являлись сюда невольно и мощно откуда-то издали, изглубока, с невидимого теперь Терского берега или с еще более дальних и суровых мест.

В поморском селе, где застала меня непогода, ветер посрывал с крыш шифер, обвалил несколько печных труб, а возле соседней деревни даже выбросил на берег рыболовный сейнер. Третий день стояла нелетная погода, и третий день обреченно и безнадежно я дежурил в маленьком зданьице авиаплощадки, надеясь на чудо. Но чуда никак не случалось. Мне уже и не мечталось, чтобы выбраться из этого милого, но сурового захолустья.

Каждое утро к избушке на краю летного поля исправно приходила начальница площадки. Молча и неспешно она отпирала большой замок на двери, включала свою аппаратуру и начинала растапливать печь. И тогда к шуму дождя и ветра добавлялся прерывистый треск эфира и березовых поленцев в печи. Все командировочные дела я давно уже справил, и спешить мне, по правде сказать, было некуда. Когда печь нагревалась и начинала отдавать жаром, я прислонялся к ней спиной и смотрел в окно. Хорошо и уютно было сидеть вот так, в тепле, в молчаливом одиночестве, слушать и смотреть дождь. За окном покорно клонилась от ветра молодая березка, тревожно шумя зелеными космами, громко тенькал по стеклу и оконному переплету дождь, в углах старой избенки протяжно гудел ветер.

“Какого черта я сижу тут уже который день? — думал я, глядя в окно.-— Какого савана жду? Ведь ясно же, как божий день, что погода не направится еще с неделю”. И тут мне на ум припала неожиданная мыслишка: “А не махнуть ли в Вазицу? Не рвануть ли мне к Ивану Герасимовичу, не уважить ли старика? Ведь сколько раз зазывал к себе в гости”.

Угрюмое и бесполезное ожидание, томившее меня все эти дни, вдруг словно прорвало, и я, стряхнув дремотные чувства, привстал со скамьи. Несколько секунд я колебался в раздумчивости, но наконец, еще раз глянув за окно, решился и вышел на волю. Миновав две нехоромистые избенки и заброшенный колодец, я свернул в переулок и спустился к берегу. Речка, которую предстояло переплыть, была неширокой, вода в ней холодно чернела густыми низкими тучами. Столкнув карбас, я несколько раз зачерпнул тучи веслами и скоро оказался на другом берегу.

Поделиться с друзьями: