Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 8 2010)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

 

 

XL

 

 

«Когда шли мимо Литовского замка,

начал вспыхивать магний,

как если бы ясного августовского солнца

было недостаточно для позора,

каким был окрашен весь ритуал

со времён погребенья разрубленного и быкоголового

бога невской (нильской?) воды:

тело, завёрнутое в иероглифы песен, —

в землю,

чтобы потом,

когда сроки пройдут,

проплескать

сквозь

бьющие воздух созвучья,

сквозь ряды метранпажевых линий

ветром нерукотворных страниц».

 

Строки эти со второй страницы татищевского «Светозвучия» могли описывать только похороны Блока.

Где он, сожжённый в революцию Литовский замок, мимо пустынных стен которого, Глеб помнил ясно, шла процессия 10 августа 1921-го? Где те, кто шли мимо его стен? Теперь, когда весь город стал этим Литовским замком — тяжеловесным, давящим застенком, сначала возведённым на плечах и костях его, Глебова, поколения, потом сожжённым и разбомбленным в урагане войны, — теперь, когда обряд египетского погребения, провидчески предсказанный из 1921 года, стал повседневной обыденностью и по широкому проспекту 25 Октября который месяц тянулись тележки, саночки, просто куски фанеры, на которых лежали замотанные в простыни бездыханные тела, теперь, когда слухи о ритуальном почти рассечении трупов перестали давно волновать (Глеб сам видел штабеля этих изуродованных, замороженных тел с отрезанными ляжками и прочими съедобными частями — человеческой говядины для каннибалов), именно теперь, в преддверии весны и цветения, накануне неизбежного возрождения мира, Глеб начал по-настоящему осознавать масштабы произошедшего обрушения, в сравнении с которым любая, даже самая невыносимая реальность прошлого выглядела райской. Этой зимой случилось внутреннее крушение человека — полное и безвозвратное, — и на его месте встал кто-то новый, обладающий с прежним насельником прекрасного города только паспортными данными. Сам Глеб, надо признаться, страшился этой новообретённой, теперь и ему присущей зачеловеческой силы. Сила эта была не физической, а какой-то иной. На физическом уровне сказывалось глубокое изнеможение от перенесённого на исходе голодной зимы гриппа.

Наступила Радоница, когда, как учила Глеба мать, следовало посетить могилы родителей. И Глеб отправился на разорённое Выборгское кладбище, где в 1915-м был погребён отец Владимир Георгиевич, а за восемь лет до того и дед Джорджо Альфани. Деда Глеб помнил плохо.

Место кладбища теперь занимал чугунолитейный завод. Всё ещё колола небо иглой готическая колокольня. И хотя охрана нет-нет да и косилась на Глеба, бредущего вдоль когда-то кладбищенской — теперь заводской — стены, а самих надгробий за стеной уцелело мало, Глеб всё-таки смог поверх стены разглядеть то место, где когда-то лежали дед и отец, и мысленно попросил Бога если не о покое их растревоженного праха, то хотя бы о том, чтобы неизбежная встреча там была счастливой. «А ведь придётся с дедом напрягать познания в итальянском. Какая ерунда! Разве там различают, на каком языке говоришь?»

15 апреля наконец пошёл трамвай. Пора была исполнить давнюю Верину просьбу. Странным образом отсутствие известий только успокаивало Глеба. Значит, у Веры всё хорошо, непременно всё хорошо.

Глеб ранним утром сел на шедший через площадь Труда переполненный до предела транспорт (это был маршрут номер семь) и через мост Лейтенанта Шмидта, чуть поодаль которого тускло поблёскивала стальная громада «Кирова», затем по набережной Лейтенанта Шмидта, а дальше по 8-й и 9-й линиям Васильевского острова и по проспекту Мусоргского — сколько раз он ходил зимой этой дорогой! — доехал до трамвайной петли возле 24-й и 25-й линий, рядом с трампарком. Вера жила совсем неподалёку.

Через десять минут он уже поворачивал ключи в двери беклемишевского жилища (электрический звонок ещё не работал, а на стук никто не отозвался), а ещё через минуту стоял в прихожей. Всё здесь было как прежде, и казалось, что Вера только что вышла, хотя её не было в этой квартире уже около двух месяцев. Возле вешалки лежали полустоптанная пара осенней женской обуви и тщательно, по-мужски увязанные тюки с тёплым зимним бельём и более лёгким носильным (Глеб со впервые шевельнувшейся ревностью отметил про себя, что так увязать их могли только Марк или Георгий), а также маленький узелок с бумагами и двумя книгами. Нехитрая косметика — пудреница, карандаши — была оставлена возле зеркала. Глеб втянул ноздрями воздух, и запах давно, внезапно и второпях покинутого помещения не предвещал ничего хорошего. Он шагнул в жилую комнату, где в утренних лучах также красовался средних размеров холст с оранжевыми бегемотами-зебрами и крылатыми керберами-симарглами у Банковского моста. На прикрывавшей крепкий стол сетчатой в красных тканых цветах скатерти — из поволжского имения отца Юлии Антоновны, как рассказала в один из его зимних визитов сюда Вера, — стояла недопитая эмалированная кружка давно замёрзшего кипятку. Ладная металлическая печка, приобретённая Георгием Беклемишевым ещё в начале осени, была полна прогоревшей золы. Объяснений никаких не требовалось. Глеб больше не сомневался, что Непщеванский приходил с известием чрезвычайным. Но почему, почему, почему это случилось именно со мной? Почему

с нами?

И почему я узнаю об этом последним?

Откуда Глебу было знать, что Беклемишев вот уже несколько недель лежал с тяжёлой контузией в одном из госпиталей осаждённого города (их запертый льдами в устье Невы корабль, с которого Георгий считывал и переводил радиопереговоры противника, накрыло бомбовыми и снарядными разрывами), а Непщеванский был убит снайпером при фотосъёмке на Ораниенбаумском плацдарме, и подробности услыхать теперь было не от кого.

Глеб тяжело опустился на почему-то не стопленный за зиму хороший резной лакированный стул в гостиной и так просидел до сумерек.

 

 

Глава восьмая. Князь Туманов

 

XLI

 

Он соткался из балтийских мороков, из шёпотов, из шелестов ветра в листах развороченного железа и мусора, из красного от холода солнца, из миражной приподнятости — поверх расчерченных улиц — тех изначальных образов, что бередили сознание и Четвертинского: всадника, потока, грозы, — соткался, ударив огнём из нацеленных на город с юга и с юго-запада орудийных жерл, обрушился щебнем и едким дымом и оплотнел фигурою, которую Фёдор Станиславович вот уже который день чувствовал за собою, когда возвращался из Публичной библиотеки к раненному авиабомбой, но ещё пригодному для житья дому на Староневском. Оглядываясь, он видел, как фигура эта, легко и изящно сложённая, в шедшей ей военной форме, терялась в толпе, переходила во вьюжном снегу на другую сторону улицы. «Вот он, сопутник страхов моих, князь моих бредов», — говорил сам себе Фёдор Станиславович. Иногда воздушная тревога или начало обстрела заставали у Аничкова моста, но глубокая нечеловеческая усталость понуждала Четвертинского либо игнорировать опасность совсем и продолжать бесчувственное движение по менее опасной при обстреле, но так же губительной при налёте стороне проспекта, либо вставать в первую попавшуюся арку на той стороне Фонтанки и пережидать разрывы бомб и снарядов. Присутствия ставшего за последние дни постоянным спутника за собой Четвертинский тогда не чувствовал.

После того как он свёз на саночках зашитое в старую простыню тело жены в Таврический сад, превращённый в огромный морг (до кладбища добраться не хватило сил), вдруг стали навещать те, с кем не успел договорить и доспорить. Вчера, например, он явственно услыхал сзади голос известного индолога. Тот возражал на критику Четвертинским параллелей между буддийским «потоком» и интуитивизмом в восприятии времени у Бергсона. «Но послушайте, князь, Бергсон-то индивидуалист полнейший, картезианец в квадрате, — начал в ответ Четвертинский, не оборачиваясь. — Не вам и не мне, князь, петь хвалы индивидууму после всего произошедшего. Напротив, мы как люди наступающего послечеловеческого будущего, как люди после крушения человека…» Он твёрдо знал, что его собеседника нет в живых. Он сам только что был на его квартире и разбирал его библиотеку перед тем, как организовать её перевоз в хранилище Академии наук.

День 16 апреля выдался солнечным. Грязь и слякоть подсыхали очень быстро, хотя повсюду ещё лежали горки неубранного мусора и нечистот. Накануне пустили трамвай, и забытый за мёртвую зиму лязг вагонного движения мешался с пением жаворонка. «Птица весны и жизни на нашем кладбище, — подумал Четвертинский. — Какой любви она ищет здесь, среди горя, гниения, смрада?» Давно привыкшие к орудийной пальбе, люди шли по улицам, и ничего, кроме изнеможения, не отображалось на их лицах. Появились первые докучливые мухи. Они непонятно радовали сердце Фёдора Станиславовича, и Четвертинский даже не стряхивал их с рукавов и лица. Жизнь в простейших, неистребимейших формах пробуждалась мощными толчками, и надорванное сердце, иссушенная горем душа, опустошённые голодом мозг и желудок начинали вибрировать в лад трепетанию чего-то уже позабытого, но по-прежнему молодого. К немалому изумлению, Четвертинский отметил стайку порхающих бабочек над тротуаром, но никак не мог вспомнить латинского имени их породы. Всё солнечное и мирное давно отодвинулось в дальний угол его сознания, и только с началом запоздалой оттепели его стало понемногу выдувать оттуда. «Вспомню, сегодня же вспомню», — уверял себя Фёдор Станиславович, но думать ему больше не хотелось. «Наша бедная советская Персефона пришла навестить нас из царства теней», — только и сложилось в его голове.

Больше обычного обессиленный, Четвертинский прислонился к массивной квартирной двери, полез за ключом в глубокий карман пальто, но дверь, поддавшись его давлению, медленно отворилась сама. Привыкнув за зиму ничему не удивляться, Фёдор Станиславович шагнул в огромный пустой коридор — почти всё, что можно было обменять на продукты, было обменяно, — и тусклое зеркало отразило потёртое пальто, драный шарф и грязную шапку, нахлобученные на нечисто выбритого, очень худого человека с воспалённым взглядом. Скользнув с неприязнью по собственному отражению, Четвертинский, не снимая шапки и не разуваясь, направился на кухню, где, охваченный заполнившим окно предвечерним светом, попивая кипяток из его любимого стакана, сидел не по-блокадному, а как-то щегольски, спортивно худощавый и не по-зимнему загорелый военный с петлицами лейтенанта НКВД. Лица непрошеного гостя от заоконного света, резанувшего по глазам, разглядеть сразу было нельзя.

Поделиться с друзьями: