Новый Мир ( № 9 2006)
Шрифт:
Классицизм, сентиментализм, романтизм — в Батюшкове все это было так перемешано, что никакой ярлык, как и к любому настоящему поэту, прилепить к нему невозможно. Для него Гомер и Тибулл, Ариосто и Тассо, Державин и Карамзин, Парни и Байрон были одинаково необходимы.
И в то же время батюшковские стихи нельзя спутать ни с какими другими, он узнается с первой строки, а такие безукоризненно совершенные его вещи, как “Ты просыпаешься, о Байя, из гробницы…” или “Есть наслаждение и в дикости лесов…”, кажется, могли быть написаны сегодня (а уж Тютчевым — и подавно: “Есть в осени первоначальной…”, “Есть и в моем
А когда натыкаешься у Батюшкова на строку: “Между протекшего есть вечная черта”, то невольно вспоминаешь Ахматову: “Есть в близости людей заветная черта…” (и Пушкина: “Но недоступная черта меж нами есть…”).
А вот еще одно наблюдение. В “Переходе через Рейн” читаешь: “Задумчив и один, на береге высоком…” (Пушкин на полях написал “прелесть”) — и думаешь: у кого-то было то же самое (правильней бы сказать: будет). И вдруг вспоминаешь, у кого: у Тютчева! “Сижу задумчив и один, / На потухающий камин / Сквозь слез гляжу…” Но и это еще не все, потому что “Задумчивость” Державина, это как будто забежавшее вперед, в ХХ век, стихотворение, начинается так:
Задумчиво, один, широкими шагами
Хожу и меряю пустых пространство мест…
И еще раз поймешь, что никакого прогресса в поэзии нет (о чем писал и Пушкин), никакого развития нет (о чем писал и Мандельштам), а есть одно общее дерево русской поэзии, которое растет, зеленеет, ветвится, — и нам, живущим на грани ХХ — ХХI веков, посчастливилось наблюдать его “могучий поздний возраст” (больше всего на свете хочется, чтобы оно не рухнуло в новом веке).
* *
*
...под говором валов...
К. Батюшков.
Кто первый море к нам в поэзию привел
И строки увлажнил туманом и волнами?
Я вижу, как его внимательно прочел
Курчавый ученик с блестящими глазами
И перенял любовь к шершавым берегам<
Полуденной земли и мокрой парусине,
И мраморным богам,
И пламенным лучам, — на темной половине.
На темной, ледяной, с соломой на снегу,
С визжащими во тьме сосновыми санями...
А снился хоровод на ласковом лугу,
Усыпанном цветами,
И берег, где шуршит одышливый Эол,
Где пасмурные тени
Склоняются к волне, рукой прижав подол,
Другою — шелестя в курчавящейся пене.
И в ритмике совпав, поскольку моря шум
Подсказывает строй, и паузы, и пенье,
Кто более угрюм? —
Теперь не различить, — вдохнули упоенье,
И негу, и весну, и горький аромат,
И младший возмужал, а старший — задохнулся,
Как будто выпил яд
Из Борджиевых рук — и к жизни не вернулся.
Но с нами — дивный звук, таинственный мотив.
Столетие спустя очнулась флейта эта!
Ведь тот, кто хвалит жизнь, всегда красноречив.
Бездомная хвала, трагическая мета.
Бессонное, шуми! Подкрадывайся, бей
В беспамятный висок горячею волною,
Приманивай, синей,
Как призрак дорогой под снежной пеленою.
1981.
* *
*
Всё знанье о стихах — в руках пяти-шести,
Быть может, десяти людей на этом свете:
В ладонях берегут, несут его в горсти.
Вот мафия, и я в подпольном комитете
Как будто состою, а кто бы знал без нас,
Что Батюшков, уйдя под воду, вроде Байи,
Жемчужиной блестит, мерцает, как алмаз,
Живей, чем все льстецы, певцы и краснобаи.
И памятник, глядишь, поставят гордецу,
Ушедшему в себя угрюмцу и страдальцу,
Не зная ни строки, как с бабочки, пыльцу
Стереть с него грозя: прижаты палец к пальцу —
И пестрое крыло, зажатое меж них,
Трепещет, обнажив бесцветные прожилки.
Тверди, но про себя его лазурный стих,
Не отмыкай ларцы, не раскрывай копилки.
1995.
* *
*
Задумчиво, один, широкими шагами
Державин мерил путь по влажному песку.
И Батюшков, пленясь чужими берегами,
Задумчив и один, забыл на миг тоску.
При этом не забыв сказать нам простодушно,
Что ехал на коне, покинув ратный строй.
И Тютчев на камин, дымившийся недужно,
Задумчив и один, смотрел едва живой.