Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир. № 10, 2000
Шрифт:

Поклонение Вертинскому в те годы требовало немалых расходов: пластинки можно было купить лишь с рук и очень дорого, так как их не прибывало, а убывало, выпущенные в 60-е годы знаменитым «Kismet’ом», видимо, провозились с трудом, во всяком случае, на рынке, до выпуска советских «гигантов», преобладали «колумбийские» и проч. 40 — 50-х, а то и 30-х, даже 20-х годов.

С Лисовским (я упросил) побывали на знаменитой одесской толкучке. Он искал «Желтого ангела». Нашли. Помню золотые буквы на зеленой «колумбийской» этикетке и обязательное: «Alexandre Wertynsky (tenor)». Продавец отнесся к Казимиру Леонидовичу с почтительностью, увидев знатока, да и 75 рублей были тогда очень серьезной суммой.

Лисовский, приобретя «Желтого ангела», тут же выпил — и повеселел. Он был небольшого роста, с астматической грудью, запрокинутой, как у горбунов, головою, сипло-задыхающимся голосом. Под секретом объяснил, как это могло случиться,

что у него, аса-вертиниста, и нет самой центровой вещи АНВ, если угодно, программной. История коллекций его вкратце такова. К концу 40-х годов Лисовский собрал по возможности полное собрание пластинок АНВ, и когда певец оказался в Новосибирске, представился ему и, разумеется, покорил своей страстью, они подружились. Выяснилось, что и сам артист не обладает чем-то или многим из того, что собрал Казимир, который и подарил автору его записи.

Подарил и начал заново собирать. Супруга же его, женщина весьма привлекательная и столь же нравная, не весьма поощряла страсть мужа, уносившую из дома значительную часть и без того необширного заработка (кроме того, подозреваю, что она не без основания сопрягала пристрастие к Вертинскому с иными несемейными наклонностями). Короче говоря, во время выяснения отношений взяла да и побросала в окно коробки с пластинками, которые, как известно, были тогда бьющимися, да еще как бьющимися.

Письма Вертинского Лисовскому опубликованы нынче в книге «Дорогой длинною» (М., «Правда», 1990).

Ах, сокрушался я в то лето, сопровождая Казимира, слушая его рассказы, ведь всего пять лет прошло со дня смерти Александра Николаевича, ведь и я бы мог видеть его и слышать…

В начале лета 1957 года был я с родителями проездом в Москве. Отец повел нас с матерью на экскурсию не в Третьяковку, а на Новодевичье, за что я очень ему благодарен. Новодевичье, тогда еще доступное, я хорошо запомнил, как и свежую, окруженную влажным хрустящим песком, засыпанную цветами могилу (хотя, конечно, интереснее был обширный барельеф на стене с урнами жертв гибели самолета «Максим Горький»). Эту могилу я запомнил, потому что обратил внимание на слова родителей: «Смотри-ка, Вертинский, а рядом — Фогель». Спустя годы, придя к Вертинскому, я убедился, что так оно и есть, но тогда фамилия Фогель, нынче, кажется, забытая, говорила мне куда больше, ибо только что повторным показом прошел по киноэкранам трехсерийный, что само по себе было дивом, боевик немого кино «Мисс-Менд» с уморительным Игорем Ильинским, героическим красавцем Барнетом и чудаковатым очкастым Фогелем в ролях трех друзей, противостоящих тайной преступной организации. А злодей главарь Чиче, погибающий в шахте лифта, а открывающийся гроб с живым покойником на корабле во время шторма… кто только подбирает нам главные детские впечатленья!

У Лисовского, разумеется, есть стихотворение о Вертинском «Далекий голос», которое я не стану цитировать. Есть того же порядка стихи у Ильи Фонякова, есть ничуть их не превосходящие, хоть и Галича, есть известные строки Смелякова «Гражданин Вертинский вертится…», есть «чертова рогулька, волчья сыть» (то есть никудышный, обречен на съеденье) Павла Васильева, есть оскорбительные строки Георгия Шенгели, где певец уподоблен лакею, есть меткое северянинское: «наркозя трезвое перо / слагает песенки Пьеро», а есть строки безвестной поклонницы Галины Липатовой, из архива АНВ:

Много лет мне душу теребили, — Клочья лишь какие-то остались. Ваши песни душу приласкали И тихонько клочья эти сшили. Ваша музыка мне принесла забвенье! На земле ждать большего — напрасно.

Она же написала: «В восемнадцатом столетии Вас бы непременно объявили колдуном».

А на память о Казимире Лисовском у меня сохранилась телеграмма, пришедшая на редакцию после публикации моего очерка: «ЛЕЖУ БОЛЬНИЦЕ ПАРАЛИЧОМ НОГ ТЧК СЛУЧАЙНО УЗНАЛ ТВОЕМ ОЧЕРКЕ НЕЗАБВЕННОМ ВЕРТАНСКОМ ТЧК ОЧЕНЬ ПРОШУ ВЫСЛАТЬ ЖУРНАЛ НОВОСИБИРСК 67 МОЧИЩЕНСКИЙ КОСТНОТУБЕРКУЛЕЗНЫЙ САНАТОРИЙ ЗАРАНЕЕ БЛАГОДАРЮ ЛИСОВСКИЙ». (ВертАнский — это, конечно, телеграф).

Реэмигрантов 1947 года было в Саратове, вероятно, не так мало, во всяком случае, мне довелось знать не одного.

В 1997 году «Волга» напечатала обширные воспоминания театрального художника Глинского, большую часть изгнания проведшего в Болгарии.

А на рубеже 50 — 60-х годов среди школьников царило повальное увлечение собираньем марок. Собирались филателисты по воскресеньям в большом операционном зале главпочтамта, где слева от входа тянулся ряд окошечек в дореволюционных латунных окантовках, справа — высокие окна, а упирался зал в стену, занятую сплошь огромным панно. В детстве, ожидая, пока родитель что-то отправляет,

я бесконечно рассматривал картину: голубая, как небо, Волга, и голубое, как Волга, высокое небо, а в нем белые самолеты, а под ними в белоснежных усах пены на голубой воде многопалубные белоснежные теплоходы, на палубах маленькие, но нарядные фигурки пассажиров, и темный буксир, тянущий вереницу барж, и паруса яхт, а на берегу уступы белоснежных высоких зданий, и солдатские ряды зеленых деревьев, и многоцветные автомобили застыли туда и сюда, и летит над рекой мост небывалой высоты и стройности: это наш город коммунистического будущего, и самое смешное, что все это сейчас есть — и мост, и высокие дома, и море автомобилей… Так вот, в пестрой толпе марочников, вокруг которой толкутся мальчишки, был и хромой элегантный человек с белогвардейской фамилией Ростовцев, и прыщавый, щуплый, как подросток, дядя Женя, он, оглядевшись, вытаскивал из-под толстого кляссера лист фотобумаги, на котором располагались мутные отпечатки голых девиц, и — вот к чему я начал — очень красивый надменный молодой человек с прилизанными темными волосами и непонятной кличкой Болгарин. Много спустя я узнал, что то был сын художника Глинского.

А на нашей маленькой улочке им. Яблочкова, еще недавно именовавшейся по-старому Малая Казачья, в соседнем дворе жила довольно диковинная пара: художник Руденький с женою-француженкой. Он ходил в берете, светлых очках, всегда улыбался и слишком правильно говорил по-русски, а вот она вовсе не могла. Одетая бедно, но за версту не по-нашему, в каких-то странно подвязанных узлами кверху пестрых косынках, сухопарая, похожая на птицу мадам испытывала, думаю, невероятные муки, с утра стоя в очереди у молочной фляги, или в булочной, или тем более в Крытом рынке, откуда и свои-то редкий день возвращались без порезанной сумки или утраченного кошелька.

Кроме Глинского и Руденького был еще и художник в самом деле известный — Николай Гущин, ученик Коровина, Малютина, Архипова, Пастернака. В революцию он в родной Перми был среди тех, кто утверждал новое искусство, потом, вроде спасаясь от Колчака, оказался в Харбине. Зато потом, уже с 1922 года, — Париж, а в 30-е — Монте-Карло, где имел ателье, а выставки были в Париже, Лондоне, Ницце. И вот вернуться затем, чтобы не иметь вовсе мастерской, лишиться недолгой преподавательской работы в художественном училище, чтобы беспрестанно слышать обвинения в формализме… На него оборачивались на улице — высокий, длинноволосый, в большом берете. Вокруг него был кружок преданных женщин, было несколько верных учеников, воспринявших его, скажем, импрессионистские принципы, у него была моторная лодка, хижина на Зеленом острове, с вывескою «Villa Marfutka»… и все-таки, каково было участнику «Салона независимых», которого хвалили еще в самом «Аполлоне», каково было ему в каморке на то пыльной, то грязной приовражной улочке, а главное, постоянно ощущая ненависть «живописных» рвачей и выжиг? Самое почетное место в травле его занимали условные коллеги. Он, разумеется, был чужд верхам, и все же, и не только в случае с Гущиным, травля того или иного неугодного не всегда инспирировалась властями, а случалось, ими и сдерживалась от напора честных советских художников, писателей, критиков. Забыть ли едва ли не более страха двигавшее этими людьми особое советское воодушевление при травле всеми одного, чуждого?

В 70-е годы жил в Саратове маловысокоталантливый литератор с громкой фамилией Туган-Барановский. Прозвище имел, естественно, Князь. Говорил он великосветски грассируя и сюсюкая, обожал эпатировать собеседников, скажем, ни к селу ни к городу спросив: «А вам свучавось боеть твиппером? Нет? но каждый мужчина довжен узнать твиппер, я раз восемь вечился».

Он любил сообщать, что фамилия его отца в указателе к Полному собранию сочинений Ленина стоит по числу упоминаний чуть ли не на третьем месте после Маркса и Энгельса. Ранее, живя еще в Сталинграде-Волгограде, он выпустил роман, если не путаю, под названием «Предрассветные сумерки», где по мере своих возможностей он показывал разложение дворянско-буржуазной среды накануне Октября. Главный малосимпатичный герой-профессор носил фамилию чуть ли не Баран-Тугановский или что-то в этом роде.

Князь вернулся в СССР году в 1926-м или 1927-м, репортерствовал в Москве, дальнейшие перемещения его до Сталинграда мне неизвестны. Ему удавалось пристраиваться на небольшие оплачиваемые должностишки, как, например, литконсультантом при отделении СП.

В князе Тугай-Беге из рассказа Булгакова «Ханский огонь» подчеркивается его раскосость. Наш Князь тоже был раскос, и это, пожалуй, было самое примечательное в его большом, жирном, скуластом лице. При случае он непременно напоминал, что именно из истории его семьи почерпнул Куприн сюжет для «Гранатового браслета». Князь был очень высок, семенил и любил на ходу держать руки за спиной, что обычно бывает у людей отсидевших, но он утверждал, что чаша сия его миновала.

Поделиться с друзьями: