Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир. № 11, 2000

Журнал «Новый мир»

Шрифт:

Бью пулей по хребту ближайшую и тут же добавляю картечью. Слева хруст веток, между деревьев показываются на мгновенье рога. Маралух тоже не видно. Но я попал — это точно. Звук выстрела был плотный, сочный такой.

Качаются кусты впереди. Или не кусты. Нет, вроде как ноги. Бегу, на ходу перезаряжаю. Это ноги — я перебил ей позвоночник. Она скребет передними и, уставясь на меня выпуклым глазом, возит по земле головой.

Я стреляю за ухо. Края ранки сразу белеют. Напряженное в предсмертной борьбе тело как будто расслабляется, голова падает, начинает постепенно тускнеть глаз. Зверь умирает тихо, без единого звука. Я опять перезаряжаю, достаю сигареты.

И вдруг опадают вздыбленные от боли бока, ребра выталкивают воздух из мертвого тела, и в траве погасает стон.

Подходит Юрчик в сапогах, трусах и с ружьем. Стоит, смотрит на зверя.

Ну, теперь уж точно домой. С мясом-то. Алтынай как угадала, а?

Сергей Новиков

У земных переправ

Ночной собеседник
Столбовая
тоска,
да цыганская ночь, да плацкарты холодной скупое окно обступают меня — и ничем не помочь. И стихи не стихи, и вино не вино. Что я видел? Что знал? Что запомнить успел из невнятицы этой, любимой до слез, — той, где лес за спиною шумел и шумел, той, где с неба худого лилось и лилось… Где на рынках осенних я трогал плоды, и вязало мне рот золотой мушмулой, где по небу несло облака, как плоты, и вздымался над детством стеклянный прибой. Я друзей не сберег и казны не скопил, оставляю в наследство сплошные долги: деревянный мой дом в полдесятка стропил, фотографии желтые и черновики. И, с собою от вас ничего не забрав, выхожу налегке, с чем явился, под дождь, где бессильнее ропот и громче галдеж у земных переправ, у земных переправ…
Сыну
Из ничего, из пены кипящего житья ты входишь в эти стены, заветное дитя. В тревоге и испуге к тебе склонится мать, тебя отец на руки боится ночью взять… Кем будешь ты воспрошен? Приговорен — к чему? Какою силой вброшен ты в эту кутерьму? Тебе — орел иль решка? А впрочем — все равно: поблажка иль насмешка у нас равны давно. Я, время просевая у века на краю, невольно прозреваю в твоей судьбе — свою, где сладость и проклятье недлинного пути, обнявшись, словно братья, стоят — не развести… Ни с чем не разминешься, а мир летит во тьму. Лишь ты во сне смеешься неведомо чему.
После прощания
Ты стала частью опыта, сухим прищуром глаз. Твой след соседним тополем оплакан столько раз. Забытая основа тех дней, мой давний гость, ты вскоре станешь словом, произнесенным вскользь. А пламя подоплеки сквозь стелющийся дым сверкнет из тьмы немногим: похоже — нам двоим.
Туман в Ялте
О, как таинственно и юно замрут сердца у горожан, когда неслышный, словно шхуна, причалит к берегу туман. И, упакован влажной ватой и мелом выбелен сплошным, мерцает март голубоватым каким-то светом навесным. Не хлопнет дверь, не звякнет обод, и так безгласность глубока, что переходит вдруг на шепот хозяйка бойкого лотка. И мир волшебный осязаем на ощупь разве… Как впотьмах. И мы друг друга не узнаем в пяти шагах, в пяти шагах. И прямо с улицы проточной влетает в дом шальной щенок, парной и зябкой мглы молочной натаскивая за порог…
Грустная песенка
В том городе, где дождик и шумных волн десант, в мансарде жил художник — богема и талант. Каморка в пять квадратов, шикарные дела. Но, главное, квартплата умеренной была. Жилец без денег вечно, долгов невпересчет. Он гений был, конечно. Иначе — как еще? Он
Музою божился
и в горе кисть хватал, он спать к утру ложился и к вечеру вставал. Там женщина парила в чердачной тесноте, ему обед варила на электроплите. Там пили, и смеялись, и крались в сад курить, чтоб, не дай Бог, хозяев внизу не разбудить. Увы, художник умер. И женщина ушла. В мансарде, словно в трюме, крысиный писк и мгла. И вот вчера, я слышал, просился на постой в ту комнатку под крышей бухгалтер холостой.
* * *

Алексею П.

Отмечен пророческой жаждой — да будешь! Но я не о том… И это не важно, не важно, что ветром разграблен твой дом. И это не главное, право, что схватит за горло тебя похлеще татарских удавок пенькового века петля. Я знаю, никто не положит на сердце, как на руку, жгут. За наши мытарства, быть может, скупого гроша не дадут. Но это не важно, ты знаешь, мой милый, уставший вконец, богема, соратник, товарищ, студьоз, олимпийский птенец. Пусть время расправится с нами, — мы бросим козырно и зло: «Мы неба коснулись губами, и небо нам горло свело!»

Сергей Залыгин

Стариковские записки

Восемьдесят шесть. С грустью думается: а что, если восемьдесят семь наступят? Зачем наступят-то?

Последствия инфаркта — лето 1996-го: потеря координации движений. Ничего не болит, но голова кружится и ноги-руки тебя не слушаются. Восемь побывок в больнице за четыре неполные года. Грустно жить на пять процентов той энергии, которой ты, не замечая ее, жил недавно.

Это — вместо предисловия.

* * *

Сколько таких крикунов: «Я люблю Россию! Ужасно люблю!» Дело доходит до того, что в Думе один депутат, указывая пальцем на другого, вопит: «Он — не любит Россию! Он — враг России!» И ничего, господ думцев этот эпизод не волнует, как будто так и надо.

Я Россию столько же люблю, сколько не люблю. При всем при том я привязан к России, никогда не отрекался от нее, не жалел о том, что я — русский. Она — моя мать, любить собственную мать независимо от того, красивой она была женщиной или некрасивой, — это в природе человека. Это одно из главных отличий человека от животных, которые, едва став взрослыми, уже не узнают своих матерей. Недаром же у человека на много лет растягивается его детство, попечение его родителями, а в какой-то мере и обществом, и государством. Государством, в котором воспитался и я, и все мои друзья, воспитался, проникся его духом, даже и не заметив — как же это произошло. Из него мне нет выхода, никогда не было, да и никогда не было ощутимой необходимости выходить, на что-то его менять. Не у него за меня — у меня за него есть чувство гордости, я чувствую себя гражданином не только России, но и всего мира.

* * *

Недавно прочел пространное интервью современного, в какой-то мере модного, русского писателя (видел его по ТВ, он в бабьей кофте). Я даже читал его, может быть, даже и не меньше, чем его поклонницы. Безусловно, человек не без дарования, но вот свое интервью о самом себе, о своих безусловных достижениях он кончает сообщением о том, что в настоящее время пишет роман, которым надеется удивить читателей.

Вот так. Но разве стремление удивить свойственно той же русской классике — Пушкину, Толстому, Достоевскому? Это стремление фокусников, их традиция, а не русской классики, которая стремилась разъяснить читателю его современность, углубить его знания о ней и о самом себе.

Но это — закономерно: традиции искусства меняются со временем, и мое литературное поколение — последнее в более чем двухсотлетней истории русской классики. Ну разве следующее за мной поколение Валентина Распутина принимает классику как свою альма-матер.

Так же и в живописи. Вот только музыка составляет исключение в нынешнем массовом сознании.

В то же время классика сохраняется в системе просвещения как учебное пособие, наряду с искусством и мифологией древнегреческой, с юрисдикцией Древнего Рима. Кажется, современность чем дальше, тем меньше вообще нуждается в традициях, не ставит перед собой задач ни сохранения существующих традиций (это, мол, не ее дело, это дело каждой личности), ни тем более создания традиций новых. «Нетрадиционность» — вот первостепенная традиция и цель современного искусства, общественной мысли и общественного бессмыслия.

* * *

О том, что такое культура, написано так много, что вопрос столько же запутывается, затемняется, сколько разъясняется. Да и вправду, сама-то культура дает немало поводов к подобной неразберихе. На мой стариковский взгляд, культура — это прежде всего наука (включая элементарное просвещение и искусство самовыражения личности). Не хватает еще в этом основном и главном культуры поведения.

* * *

Когда Он (то есть не совсем «я») спал без снотворного, Он просыпался во власти мыслей, пришедших, очевидно, во сне.

Поделиться с друзьями: