Новый мир. № 7, 2002
Шрифт:
Вот какой горестный толчок был всему, о чем мне вспомнилось сегодня.
На днях получил из Ялты еще одно письмо: «…У нас стоят ясные, морозные дни, а в чеховском саду зацвели подснежники. Цветут жимолость и жасмин. Напротив моих окон распустилась японская айва…»
Благодарю за помощь в подготовке материала И. И. Пазюн, заведующую библиотекой Дома-музея А. П. Чехова в Ялте.
Рената Гальцева
Тяжба о России
Гальцева Рената Александровна — философ, эссеист, публицист. Родилась в Москве, окончила философский факультет Московского университета; старший научный сотрудник ИНИОН РАН. Автор книги «Очерки русской утопической мысли XX века» (1992) и многочисленных статей в журналах, научных сборниках, учебных пособиях и энциклопедиях.
У
1. Вакантная нация
На земле нет счастливых народов. Но кто решится оспорить, что два из них несчастливы особенно? И не только каждый «по-своему», но и — в истекшем веке — оба одинаково. Что с того, что для одного из них «окончательное решение» его вопроса готовилось извне, а для другого — изнутри, для обоих столетие протекало под знаком холокоста: ГУЛАГ ведь не уступит Освенциму; оставленный вымирать Ленинград окажется, может, и похлеще Варшавского гетто.
Однако с разгромом нацистского врага еврейскому народу судьба улыбнулась: в сознании цивилизованного мира он занял — и с основанием — место неизлечимо травмированной и потому периодически привечаемой жертвы. Русский «народ-победитель» остался при прежнем режиме, и хотя по ходу времени тот упревал и зубы у него поистачивались, но фундаментальная ложь и принципиальное насилие над душой не давали расправить плечи; русским еще сорок лет предстояло пребывать на своей земле, как на чужбине.
Но вот режим пал, Россия перестала быть тоталитарным пугалом. Между тем парадоксальным образом она все больше стала сдвигаться на освободившееся в пространстве истории место «бельма на глазу».
Сегодня репутация у двух маркированных стран разная, но будто само Провидение нудит нас на рубеже тысячелетий осознать схожесть их положения в истории — к примеру, через схожесть военных ситуаций…
Ведущий в Европе истолкователь судеб России, ее движущих (в смысле — недвижущих) сил, плодовитый в прошлом советолог, из числа французских «бессмертных», Ален Безансон в первой же своей книжке о русском «национальном сознании» («Убиенный царевич» — «Le tsarбevitch immolбe», 1967) ставит на нем черную метку: «Продолжительность и глубина русских бед придает истории этой страны что-то пагубное, порой вызывающее ужас, жалость и отвращение». Русская история, согласно этой характеристике, хуже, чем трагедия, вызывающая «страх и сострадание» («ужас» и «жалость»), она — достойна презрения. Безансон горюет о заблудших душах славистов, попадающих под гипноз этого заколдованного места; он и сам чуть было не попался на удочку, но, слава Всевышнему, скоро отрезвел и, после недолгих колебаний в пользу марксизма, вооружился учением психоанализа, с помощью которого ему приоткрылась вся неистребимая порочность такого людского формирования, как русские.
Нетрудно осознать, что значит, когда на помощь призывают марксистскую или фрейдистскую методу. Будем ли мы действовать путем сведения движущих причин личной или всечеловеческой истории к борьбе экономических интересов или рассматривать их через призму аномальных либидозных комплексов — объект исследования обречен. Точка в душе теоретика поставлена раньше, чем на бумаге.
Рискуя утомить читателя, последуем все-таки за разветвленными инвективами французского критициста, поскольку нет такой претензии к «русскости», которая не была бы типовой до него и многократно подхваченной после [1] .
1
Теперь аргументация Безансона стала достоянием и определенным образом настроенной российской общественности, так как с конца 90-х годов переводы его книг поступили на наш рынок.
Ища возможности приложения эдипова семейного треугольника «отец, мать, сын» к «расшифровке» культурной истории России, парижский изыскатель попадает вроде бы в безвыходное положение, ибо в «национальной версии христианства, повлиявшей на формирование русского характера», как признает сам автор, нет места знаменитому комплексу: ведь «невозможно стать на место отца и супруга», если это Небесный Отец и «Супруг». Но для иных, а именно предрешенных случаев безвыходных положений не бывает, ибо, как известно, where is the will, there is a way. Если нельзя заместить собой Христа и Бога Отца, то — по несдающейся логике Безансона — можно вечно страдать «от этой невозможности», «от разобщенности» с тем, кого нужно, но немыслимо подменить. Подобную, превращенную, форму эдипова комплекса, открытую психоисториком для России, он видит фонтанирующей во всех отсеках du monde russe: и в народной жизни (знаменитое
желание «пострадать»), и в литературе, культивирующей «сладость» страдания (Достоевский), и в агиографии с ее специфическим типом святых «страстотерпцев», и в литургии, предназначенной, оказывается, для изживания «аффектов, связанных с эдиповым комплексом». Короче, в русском христианстве, «соскользнувшем от Бога к Царю… пробивает себе дорогу основополагающий импульс, скрытый ранее догмой и виноватостью, импульс отцеубийства» (sic!).И это пишет христианин, ревностный католик — как видно, поверивший во Фрейда больше, чем во Христа.
Дальше в лес — больше дров. Чтобы свести концы с концами, то есть свой подход к русской истории — с ее действительностью, критику приходится много юлить и изворачиваться: в дело идут такие на ходу изобретенные «русские факторы», как «ненависть к себе», уравновешивающая «ненависть к другому»; «ребенок», становящийся «женщиной и самой пассивностью», и даже неистребимое государствопоклонничество, олицетворяющее «инфантильность», и т. п. Тело, ребенок, семья почему-то реальны, а дух, народ, государство — не совсем. А чтобы вывести из-под действия, казалось бы непреложного, эдипова закона «свое», западное, христианство — с аналогичным ведь православному статусом Отца и «Супруга»! — автор привлекает столь же лукавые аргументы, как в случае с христианством русским, только с противоположным знаком.
Однако психоанализ — не единственный и не последний инструмент аутопсии, используемый этим духовным патологоанатомом. Не отказываясь от фрейдовского подхода к национальной психологии, Безансон апеллирует и к богословскому знанию. «Историку, — не без игривости замечает он в более поздней работе „Интеллектуальные корни ленинизма“, — немного богословия не повредит».
Богословский «ключик», которым собрался автор открывать ларчик с залежами русского духа и «порожденной» этим духом революционной идеологией ленинизма, есть — гностицизм; да, да, то самое еретическое учение, из-за которого разгорелся спор во II веке, стало во главу угла и одновременно идеей фикс безансоновской историософии.
Задуманное предприятие удивительно вдвойне. Во-первых, то, что Безансон считает в гностицизме еретическим, при ближайшем рассмотрении на таковое никак не тянет. Ересь гностической доктрины он усматривает в делении мира на два полярных начала — добра и зла. Но в таком виде воззрение гностиков на мировой универсум ничего оригинального по отношению к христианской ортодоксии не содержит: для нее в мире действуют те же контрадикторные начала — то, что от Бога, и то, что от дьявола. Больше того, все исторические системы морали, исключая новейший релятивизм, автор тоже смело мог бы записать в число ересей.
Между тем гностическая ересь коренится не в полярности как таковых начал добра и зла, а в их полярной онтологической укорененности: добра — в духе, зла — в материи, а отсюда и в неизменности их баланса во Вселенной.
Ленин, записанный французским теологом в число ведущих гностиков-манихеев, в этом смысле никак не выбивается из общечеловеческих рядов; неуклонный экономический материалист, имея свои четкие представления о том, что есть добро (победа эксплуатируемого класса) и что есть зло (господство класса эксплуататорского), ни о какой, однако, бытийной поляризации этих начал — добра в духе, а зла в материи — не помышлял, будучи неколебимым материалистом и ненавистником «всякой мистики и чертовщины».
Во-вторых, в поисках гностических «истоков ленинизма» исследователь заставляет нас совершать сначала неоправданный взлет в высшие, мистические сферы, а затем — незаконный трансцензус оттуда в социальную плоскость идеологии, не предоставляя нам того необходимого посредствующего звена, которое послужило бы трамплином для подобного перелета. Ведь ни из какой духовно-религиозной идеи спасения с непреложностью не вытекает «однозначной» целеустремленной, собранной в кулак доктрины по переделке мира, возвещенной марксизмом-ленинизмом. Сами решите, что общего между этими двумя сотериологиями, если «дело спасения» гностиков (цитирую Владимира Соловьева) касается только «привилегированных избранников», входящих «в божественную плерому не в полноте своего человеческого существа, с душой и телом, а только в своем пневматическом элементе, который и без того принадлежал к высшей сфере», а «дело спасения», согласно тотальной доктрине двух последних веков, распространяется на весь трудовой народ в полноте его духовного и материального бытия и в самой что ни на есть земной плоскости? При такой разнокалиберности двух учений декларировать их взаимную связь можно, только уступая элементарной логической ошибке fallacia fictae necessitatis [2] .
2
Сочетание доводов, на самом деле с необходимостью не связанных между собой (лат.).