Ну, ты, Генка, и попал... Том I
Шрифт:
Прохор надеялся привести их в божеский вид дней через пять. А чтобы они не сбежали и не стали сразу же снова заниматься кражами и попрошайничеством, он предложил оформить их как крепостных. Хотя меня и коробило от такого решения, но иного выхода я не видел. Поэтому, когда явился батюшка Никодим, мы первым делом занялись оформлением этих мужиков. Затем святой отец повенчал Фросю с Афоней, а заодно и ещё три пары (таки как-то просочилось в народ известие о приезде в Тукшум батюшки), записал в книге актов имена новых девочек. Он не задавал лишних вопросов, внимательно выслушивал мои измышления по поводу крепостного права, но выводы делал неоднозначные и ценные.
—
Другое дело, когда сами родители — глупы и равнодушны к потребностям отпрысков своих. Тогда беда получается… Крепостное право, оно же двубоко, сын мой. С одной стороны, вроде бы и не нужное, а с другой поглядеть — без оного никак и не возможно.
Странные новенькие из богадельни
Мужиков, привезённых из Шигон, разместили в новом доме. Сначала их помыли в бане, потом накормили горячими щами из крапивы. Бабы, назначенные на шитьё, к тому времени подготовили простую, но свежую и крепкую одежду – старую пришлось сжечь, поскольку она вся кишела насекомыми и была настолько изношена, что никакой реставрации уже не подлежала.
Первые дни мужчины отъедались, лечились деревенскими снадобьями: мазями на травах, настойками, отварами. А потом Прохор тех четверых, которые были без явных увечий и не старые, повёл в свою артель. Нельзя сказать, что мужики были сильно охочи до работы, но, глядя на других, открыто лениться побаивались.
Вечером после работы решили попить чая на улице, поболтать, познакомиться поближе. Самовар кто-то притащил из дома, заварили листья вишни да малины. Под чаёк и разговор потёк справнее. Поскольку сумерки уже укутали округу плотным одеялом, я, слегка таясь от глаз мужиков, подошёл поближе к компании, но выходить не стал – спрятался за буйно разросшимся кустом сирени.
– Я вот чаво спросить-то хотел у тя, Глеб, – обратился вдруг к одноглазому Николай. – Ты как глазоньку-то свою потерял? Не расскажешь опчеству об том?
– А чего скрывать? Конечно, расскажу! – тут же откликнулся одноглазый. – Из-за любви страстной я глаза свово лишился: уж больно я до того случая до баб охоч был!
Мужики заёрзали на брёвнах, которые использовали вместо лавочек, явно заинтересовавшись. Но мужик, которого Николай назвал Глебом, похоже, не спешил делиться своей биографией дальше: с удовольствием вдыхал аромат, исходящий от кружки, причмокивая, дул на чай, почёсывался. Слушатели изо всех сил сдерживали своё любопытство, терпеливо ожидая продолжения. Первым сдался всё тот же Николай:
– Ну!
– Баранки гну... – буркнул недовольно Глеб. – Ты меня не запрягал, шоба тута понукать, понял?
Одноглазый даже угрожающе стал приподнимать с бревна свою пятую точку. Грозный однако мужичишка-то... Трудно с ним будет.
– Охолонь а ты, чернявый. Будя тебе! Свои тута все, гонор-то прибереги. А вот лучче и впрямь расскажи, чаво там с тобой приключилося, – вклинился в разговор другой мужик, постарше остальных, имени которого я не знал пока.
Глеб снова уместил свою пятую точку на бревно, ухмыльнулся довольно и продолжил после минутного молчания:
– Лан, слухайте. Значит так. Проживал я лет пять назад в поместье Троицком. Это далековато отсюда будет, аж в Симбирской губернии. А сам-то я об ту пору дюже молодой был да
красивый. Нда…Однажды в усадьбу понаведался сам хозяин со своей женой-красавицей. Елизаветой Ивановной барыньку-ту звали. И положила она, ласточка моя сизокрылая, на меня глаз свой изумрудный… – было заметно, что историю эту Глеб рассказывает не первый раз, но мужикам она была неизвестна, потому очень интересна.
– Ха-ха! Так хто сёж-таки глаз-то положил, не ясно: ты – за неё свой карий, аль она – на тебя свой изумрудный? – прервал рассказ известный местный шутник Котов.
– Сперва – она на меня… Да… Так вот, раз, когда барин уехал к соседу свому лошадку новую присмотреть для прыобретення, прислала Лизонька за мной горнишну, якобы собачку её полечить. То есть, никак она, псина несчастная, потомством своим разрешиться не могла. Ну, я и пошёл, знамо дело. Я ж немного в животинке разбираюсь, да. Правду сказать, помочь моя тама уж и не нужна была… – одноглазый будто бы задумался, грустно покачивая головою. Потом, тряхнув пышной шевелюрой, словно отогнав дурные воспоминания, продолжил. – Щенки-то из её сами, как горошины из перезревшего стручка, прямо в руки ко мне ссыпалися. А я тока их полотенчиком вышитым обтирал да в корзиночку с пуховой цветастой перинкой складывал. Сам складываю, да сам же и думаю: «Ежели у них собаки на таких подстилках спят, какова ж тогда ихняя постель? Господская-то?» И мыслишка крамольная в башку мою шальную засела, как гвоздь в матку потолочную, и ни туды–ни сюды… Вот бы самому да в той постельке-то и поваляться! А ишшо было бы слаще, кабы не одному, а с барынькой, с Елизаветушкой! Ну, да чего уж там: задумано–сделано.
Эх, ежели б я тогда мог предположить, что случай этот, любовь моя мимолётная, след такой оставит, запомнил бы я тогда все мелочи–детали! Но уж не обессудьте, други мои, ежели чего по давности лет перевру малость.
Я переступил в кустах с ноги на ногу. Что-то мне в речи этого Глеба показалось неестественным, что ли, напускным. Мужик, вроде бы, из простых, а говор у него отличается от моих крепостных. Он как будто бы специально коверкает слова, подделывая речь свою под деревенскую… Да и не рассказывают простолюдины свои байки так-то, с таким количеством прилагательных. Как по-писанному! Это было и странно, и как-то подозрительно.
Глеб же продолжал вещать:
– А тока, помнится мне, как склонила Елизавета Ивановна стан свой гибкий над корзиночкой-то со щенями… Ну, точно ивушка над рекой, что ветви свои в чистой водице полощет! И воркует с собачками малыми, словно голубица с голубятами. Тут и не сдержался я: обхватил одною рукой талию её осиную, а другою-то – грудочки её коснулся. Елизаветушка-то охнула и, чувствий переполненная, извернулась вся, как ящерка молоденькая, ручками нежными своими выю мою обвила, пальчиками тоненькими в кудрях моих шурудит. И у меня в голове от ейных пальчиков мысли все разом спутались, аже во рту пересохло.
– Пойдём, – шепчет она губками горячими меж поцелуев моих жарких, – в опочивальню! Не ровён час – войдёт кто да нас с тобой туточка и застанет.
Вошли мы, значица, в комнату её, где для любови страстной всё уж изготовлено было – знать, она и сама уж исход тот предвидела… Окна-то шторами тяжёлыми завешаны, постель шелковая расправлена, и свечи в подсвешниках золочёных зажжены. А на столике с ножками витыми поднос уже серебряный стоит, и на нём – кофей в чашечках фарфоровых дымится… Эх!!! Ишшо б один разочек блаженство то испытать – и помирать нестрашно!