Нью-Йоркское Время
Шрифт:
Но ее рука вдруг выскользнула. Лиза неожиданно отстранилась от него. Почему? Может, потому что захотела сейчас обнять его крепко и… – гори огнем этот Рокфеллер со своим замком! – целовать, целовать вечность, в губы, в глаза, в длинные ресницы… Шубка… ботики… колокольцы…
Сама испугалась этого желания. Ведь ложь все это. Нет колокольцев. Есть страх одиночества. Вот и придумала она себе этого влюбленного поэта. Потому что сил у нее больше нет. Сейчас ей хорошо, она даже уверена, что вечером поедет к нему. Но что же будет потом? Опять голые стены. Бой часов над головой. Мертвая дрожь по всему телу. Новый холод одиночества.
Или потому что она нищая, безъязыкая нелегалка?
Ей захотелось повернуться и уйти. Сейчас. Немедленно. И больше никогда – слышишь?! – никогда…
– Мама пишет, что в Киеве выпал первый снег, – промолвила она тихо.
Желваки дрогнули на скулах Алексея. Он почувствовал, что миг назад они едва не расстались.
– А в Нью-Йорке еще тепло.
…Всегда поражался, как Лиза преображается возле картин. Не раз они вдвоем ходили по залам Метрополитен музея. Алексея картины так не волновали. Вообще, если начистоту, он не разбирался в живописи. Он пытался искать в картинах историческую достоверность, философские мысли, сюжет, идею. Утешал себя тем, что его писатели-кумиры – Толстой и Достоевский – тоже разбирались в живописи довольно слабо. Ни черта они в ней не понимали. Зато Тургенев… о-о… тонкая эстетическая косточка, десятками лет плакал в своих Парижах и Римах перед полотнами великих итальянцев…
Такие вот, вовсе не подходящие к моменту мысли бродили в мозгу Алексея, когда они переходили из зала в зал. А перед его глазами в это время как-то отстраненно мелькали Мадонны, ангелы, волхвы, Лизины нежные руки, ее густые черные волосы.
Лиза не умолкала. Живопись раскрепощала ее. Она говорила с картинами и их создателями на одном языке. Итальянском ли, греческом – своем, Алексею непонятном.
Она рассказывала об угасании церковного средневекового сознания и появлении светского, Возрожденческого. И гулко отзывался ее голос в этом почти пустом замке, где под позеленевшим гербом зияла пасть камина, погасшего сотни лет назад. Глаза ее горели, на губах пересохла помада. И мягко шуршала ткань расстегнутого плаща, и в руке ее болтался шарф.
Вошли в часовню. Тихо. Сумеречно. Сквозь крохотное витражное оконце льется серовато-синий свет. Лиза зачем-то набросила на голову шарф. Перекрестилась.
Алексей запомнил ее такой: голова покрыта черным. Крестится у Распятия.
Еще никогда он не говорил с нею о вере. И никогда не спрашивал, почему у нее крестик на груди. И не знает, почему… почему он любит ее сейчас так, словно увидел впервые.
– Ты хорошо вписываешься в этот… интерьер, – сказал он и тут же понял, что сморозил глупость.
Она улыбнулась:
– Знаешь, я в детстве играла в «монастырь». Представляла себя монахиней. Исповедовала свои конфетные грехи архангелу Михаилу. Его икона висела у нас в спальне. Бабушкина икона, – сказала Лиза, когда они вышли во дворик.
– Твоя бабушка была православной?
– Нет. Во время войны ее спас священник, прятал в женском монастыре. Я помню, правда, смутно, как в последний год перед смертью бабушка ходила то к раввину, то к священнику. А потом, вернувшись домой, рассуждала вслух об их словах. Мне тогда было тринадцать лет, вопросы Бога и смерти меня, естественно, не занимали. Это теперь, в мои тридцать пять… – и осеклась. Дура! Разве женщина говорит вслух о своем возрасте?!
Подошла к чугунной ограде. Зажала в кулаках холодные прутья, прижалась к ним.
Во рту у Лизы – сухо, как огнем обожгло. Она знала, что Алексей стоит в полушаге, но не оборачивалась.
Камешек хрустнул под его ногой.
– Мы забыли в машине твои перчатки, – произнес он, не понимая, зачем кладет ей руки на плечи, зачем стягивает с ее
головы черный кашемировый шарф… зачем…Во дворике немолодая дама пила «пепси-колу» и удивленно смотрела, как у чугунной ограды слишком долго и слишком откровенно целуются какие-то двое. Не подростки. И вроде бы интеллигентного вида.
…Утром он ушел. А Лиза сидела у себя в квартире перед зеркалом, запустив пальцы в волосы. Любит ли она его? Нужен ли он ей? И зачем ломать привычный строй своей жизни? Начинать сначала? Опять обжечься?.. Она хотела заранее утешить и пожалеть себя. Потому что боялась. Боялась, что правда, которую она сейчас откроет, окажется горькой и причинит ей боль.
За окнами гремела уборочная машина.
Лиза вдруг посмотрела в зеркало. И увидела там другую Лизу. Молодую. Счастливую...
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Утром Алексей ехал в Бруклинский федеральный суд. Задание, которое он получил, и радовало, и смущало. Радовало, потому что хозяин газеты решил, наконец, добавить ему давно обещанные сто долларов в неделю. Прекрасно, тем более сейчас, когда нужно подыскать другую квартиру – чтобы не у кладбища, и мебель прикупить, и шубку Лизе, и ботики. А смущало потому, что предстояло заняться судебным репортерством, и процесс, похоже, намечался громкий. И никто еще, ни одна душа не знала, сколько этот суд продлится, чем закончится и что будет дальше.
…К фасадной стене здания суда прирос бронзовый орел. Раскинув мощные крыла, держал в когтях масличную ветвь и пучок стрел. И всем своим видом этот грозный птах давал понять: в США с властью шутить не стоит.
Алексей поднялся на второй этаж, в судебный архив. Там за столами посетители просматривали документы, делали записи.
– Чем могу вам помочь? – спросил клерк.
– Мне нужны материалы одного дела. Я – журналист, вот удостоверение.
Вскоре Алексей получил увесистую папку дела под семизначным номером. На первом листе в верхнем углу стояло: «Соединенные Штаты Америки против Станислава Николаевича Маханькова». Далее указывалось, что судья отказал в ходатайстве адвокатов об освобождении их клиента под залог в миллион долларов. Из чего следовало, что этот самый Станислав Николаевич сидит в тюрьме и ждет суда.
Слушания должны были начаться со дня на день, в судебном зале уже шел отбор присяжных.
Появлению этого загадочного Станислава Николаевича в Нью-Йорке с его дальнейшим заключением в тюрьму предшествовали некоторые любопытные события, на первый взгляд, мало связанные между собой.
ххх
...А все началось с того, что однажды утром к высотному зданию в Манхэттене подъехал вэн. Из машины вышли фотограф, оператор и какой-то тип с веревкой в руках. Они позвонили в квартиру владельца дома, а потом все вместе поднялись на крышу.
Невысокий мраморный Ленин стоял на постаменте, куда-то указывая рукой. Оператор обошел Ленина вокруг, почесал затылок и промолвил: «О`кей». Фотограф вытащил из кофра фотоаппарат, а третий тип набросил на шею мраморному Ленину веревку и натянул ее. Защелкал фотоаппарат. Вскоре группа покинула крышу, предварительно расплатившись с владельцем дома за использование скульптуры, которую тот когда-то, потехи ради, купил в России, привез и установил на крыше своего дома.
Скоро по всему Нью-Йорку висели плакаты: в кровавом зареве мрачно светился лик мраморного Ленина с удавкой на шее. Надписи предупреждали, что российская коммунистическая империя еще окончательно не повержена и может возродиться.