Ньютон
Шрифт:
Глава III. Философия
Положительный ответ на этот вопрос означал бы, что традиция сведения философии к результатам индукции представляет собой элемент необратимого развития философской мысли в целом. Но речь идет о другом — о линии, соединяющей эмпиризм и рационализм XVI — XVII вв. С этой линией синтеза эмпиризма и рационализма и связано философское, более общее, чем собственно физические идеи, содержание
В первую очередь это касается «физики принципов». С. И. Вавилов, раскрывая смысл этого понятия, отрицал тождество «физики принципов» с чистым эмпиризмом и сближал ее с позднейшими воплощениями научного сенсуализма, с «математической экстраполяцией», принципам наблюдаемости и т. д. (см. 7, 3). Если же идти от «физики принципов» не вперед, к нашему времени, а назад, к индуктивной философии Бэкона и сенсуализму Локка, то мы придем к проблеме отношения ньютонианства к рационализму XVII в.
Обратимся к принадлежащей самому Ньютону характеристике его метода.
В третьей книге «Начал» Ньютон поместил уже известные нам «Regulae philosophandi» — «Правила философствования», или, как перевел А. Н. Крылов, «Правила умозаключений в физике». Первое правило гласит: «Не должно принимать в природе иных причин сверх тех, которые истинны и достаточны для объяснения явлений». Три следующих правила требуют, чтобы одинаковым явлениям приписывались одинаковые причины, чтобы свойства, присущие всем телам, подвергнутым исследованию, принимались за общие свойства материальных тел и, наконец, чтобы законы, индуктивно выведенные из опыта, считались верными, пока не обнаружатся явления, которым они будут противоречить (этому правилу должно следовать, говорит Ньютон, чтобы доводы индукции не уничтожались предположениями). Последний из перечисленных принципов, казалось бы, действительно был абсолютным правилом ньютоновской механики, которая и самому Ньютону, и его последователям представлялась лишенной гипотетических посылок, целиком основанной на фактах и именно поэтому окончательной, вечной, абсолютной.
Но в действительности «Начала» не могли быть созданы без понятий, далеко не сводившихся к той простой систематизации опыта, которую называли индукцией. Ньютон рассматривал результаты наблюдений с точки зрения бесконечности — исходя из презумпции подчиненности бесконечного или по крайней мере неопределенно большого множества процессов закономерностям, найденным в результате конечного числа наблюдений. Когда обнаруженные на Земле законы механики исходя из астрономических наблюдений распространяли на расстояния в сотни световых лет, полагали, что эти законы бесконечно применимы к недоступным наблюдению объектам. С другой стороны, классическая механика исходила из предпосылки, что законы, установленные при наблюдении макроскопических тел, распространяются и на микроскопические процессы. Но такая инфинизация опиралась, явно или неявно, на представления, модели, чуждые индуктивному методу.
Чистый эмпиризм так же невозможен, как и чистый рационализм. Наука всегда сочетала «внешнее оправдание» с «внутренним совершенством», Сенсус с Логосом. Эмпирия имеет дело с здесь-теперь — если говорить о времени, то с настоящим, как с нулевой по длительности гранью между прошлым, которого уже нет, и будущим, которого еще нет. Познание означает переход от здесь-теперь к вне-здесь-теперь (см. 12, 3—25). Дифференциальное представление о мире как бы включает в данную точку стремящиеся к ней другие точки, в данное мгновение — стремящиеся к нему другие мгновения. Понятие предела, связывающее пребывание с движением, явно основано на синтезе Сенсуса и Логоса. Сенсуальная постижимость и пространственно-временная длительность составляют основу познания субстанции. В реализации такого логико-эмпирического познания, в разработке пространственно-временной картины мира заключается необратимая эволюция познания.
Индуктивизм Бэкона и сенсуализм Локка, несомненно, входили в число источников «физики принципов». Но если рассматривать «физику принципов» вместе с ее источниками как этап необратимого развития познания, то Бэкон и Локк оказываются предшественниками синтеза сенсуализма и рационализма, перехода к понятиям, одновременно являющимся элементами Логоса и элементами Сенсуса.
Предшественником такого синтеза был и Декарт. Современная ретроспекция, современные примеры единства «внешнего оправдания» и «внутреннего совершенства» заставляют отказаться от традиционного противопоставления Ньютона как создателя индуктивистской «физики принципов» Декарту с его «физикой гипотез». Не отказаться полностью, но увидеть в этом противопоставлении оттенки, стороны, акценты единого метода науки. «Начала философии» Декарта были эпохальным по своему значению
переходом от иллюзии чистого Логоса к реальному бытию протяженной материи как объекту познания. Разум постигает протяженную природу. У Декарта акцент стоит на разуме. Протяженная природа, которую объясняет разум, оказывается тождественной пространству. Отсюда — трудность: тела не могут быть выделены из окружающей среды, из пространства. Эта трудность была преодолена динамизмом, наделившим тела негеометрическими свойствами. Но такой переход означал, что рационализм вышел за пределы чистой мысли, включив в себя то, что было сделано Бэконом и Локком. Таким синтезом — внутренним, скрытым, но несомненным — оказалась «физика принципов» Ньютона. В «Математических началах натуральной философии» объектом исследования становятся сенсуально постижимые тела, отличные от пространства, испытывающие воздействие сил. Следующим шагом сенсуализации пространства стала идея физического поля, концепция Фарадея и Максвелла. В XX в. был сделан еще более решительный шаг в сторону такой сенсуализации: пространство, по выражению Г. Вейля, перестало быть «наемной казармой» для тел, в общей теории относительности оно стало «участником» их бытия, а в квантовой механике сами тела — элементарные частицы — оказались концентрациями поля.Ньютон, конечно, не ставил своей задачей соединить идеи Декарта с идеями Бэкона и Локка. «Начала философии» Декарта противоречили главному стремлению Ньютона — стремлению к однозначности. Кроме того, Ньютону, по всей вероятности, вообще не были свойственны размышления об идейных корнях собственных концепций. Ведь ученый часто считал свои взгляды простой констатацией фактов. Эйнштейн начал свою Спенсеровскую лекцию в Оксфорде («О методе теоретической физики») словами: «Если вы хотите узнать у физиков-теоретиков что-нибудь о методах, которыми они пользуются, я советую вам твердо придерживаться следующего принципа: не слушайте, что они говорят, а лучше изучайте их работы. Тому, кто в этой области что-то открывает, плоды его воображения кажутся столь необходимыми и естественными, что он считает их не мысленными образами, а заданной реальностью. И ему хотелось бы, чтобы и другие считали их таковыми» (24, 181).
Спенсеровская лекция Эйнштейна — образец очень точной характеристики действительного метода научного исследования. Современный ученый, представитель неклассической науки, рассматривает свой метод и его результаты как нечто отнюдь не окончательное, подлежащее развитию, оцениваемое с позиций предвидимого будущего. Эйнштейн говорит, что взгляд ученого на прошлое и настоящее науки «зависит от того, с чем он связывает надежды на будущее и что ставит своей целью в настоящем...» (там же). Прогнозы и цели определяют оценку теории, ее вклада в необратимое движение науки. Для биографии ученого такие субъективные оценки чрезвычайно важны, они связаны с личным, эмоциональным подтекстом творчества. Объективная оценка результатов научного творчества ретроспективна. Такая оценка зависит от того, насколько осуществились «надежды на будущее», насколько достигнуты «цели в настоящем».
Лекция Эйнштейна посвящена соотношению содержания научных теорий и совокупности опытных фактов. Древняя Греция, говорит Эйнштейн, дала науке идею логической системы, «теоремы которой вытекали друг из друга с такой точностью, что каждое из доказанных ею предложений было абсолютно несомненным». Речь идет о геометрии Эвклида. Конечно, она была необратимым шагом познания, и именно поэтому сохраняется ее эмоциональный подтекст. «Этот замечательный триумф мышления придал человеческому интеллекту уверенность в себе, необходимую для последующей деятельности. Если труд Эвклида не смог зажечь ваш юношеский энтузиазм, то вы не рождены быть теоретиком» (там же).
Ньютон был рожден теоретиком, и Эвклид, конечно, зажег его юношеский энтузиазм, просто его научный темперамент, в такой громадной степени соответствовавший очередной ступени познания — созданию однозначной картины мира,— исключал эмоциональные излияния. Но такой же энтузиазм был рожден великими открытиями и обобщениями первой половины XVII в. Они в каком-то смысле противостояли триумфу чисто теоретического мышления, исключая иллюзию, будто логическое мышление является самостоятельным путем познания.
Этот путь был необходим, но не достаточен для постижения действительности. «...Прежде чем человечество созрело для науки, охватывающей действительность, необходимо было другое фундаментальное достижение, которое не было достоянием философии до Кеплера и Галилея. Чисто логическое мышление не могло принести нам никакого знания эмпирического мира. Все познание реальности исходит из опыта и возвращается к нему. ...Именно потому, что Галилей сознавал это, и особенно потому, что он внушал эту истину ученым, он является отцом современной физики и фактически современного естествознания вообще» (там же).