О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
При благосклонном попустительстве русского читателя, у которого никогда не хватало сил для идейного протеста против грехов и ошибок литературных узурпаторов, совершалась травля подлинных дарований и защита таких же подлинных бездарностей.
С одной стороны, это засилие бездарностей совершала сама «улица» в лице отдельных предприимчивых самозванцев, пытавшихся путем чисто внешних приемов, путем дипломатических отношений завоевать положение литератора, вынуждая к признанию, к принятию мелкого их материала, не заслуживающего названия литературы».
Что это за «дипломатические отношения», которые «вынуждают к признанию», — я не знаю. Это что-то очень любопытное, очень важное, что будущий историк нашего фазиса литературы должен будет внимательно исследовать. Но не могу я не передать здесь
— Направление общественного мнения в России зависит от нас.
Как сталь. Твердо. «Как, от него, почти безграмотного?!» И я с недоумения поднял на него глаза: «какова же роль нас, писателей»??? Он продолжал:
— Русский читатель ленивый и покупает ту книгу, которую мы ему даем или на которую обращаем его внимание. Это — суетливые заботы мальчика в магазине — мальчика лет 13–14, и который получил инструкции от своего умного хозяина. «Боже, и он управляет мнением России». Но, конечно, несколько тысяч таких мальчиков в России более создают «умственное настроение в России», нежели любой министр.
Это — одно, что я осязательно знаю. Другое, о чем мне приходилось слышать, — кружки и союзы «взаимной рецензии». О книге, одной и той же, вдруг появляются рекомендующие рецензии в ряде видных газет — и репутация создана. Или — рецензий хающих, и репутация уронена. Между тем подспудное объяснение лежит в том, что книга написана одним «из наших» или кем-нибудь «из ненаших».
«С другой стороны, — продолжает Г. Абрамович, — засилие бездарности совершалось под флагом общественной тенденции, общественного служения; под старыми почтенными знаменами, призывавшими не к служению слову и чистой идее, а к задачам практического строительства, собирались работники и самоотверженные воины политического служения. И здесь же прикрывались фарисеи слова и общественной мысли — тупой балласт, повторяющий общие места, но зато с беспощадной злобой набрасывавшийся на все попытки оригинального творчества и своеобразной мысли.
И это понятно: оригинальность и талантливость враждебны самому принципу существования этой групповой бездарности, прочно засевшей в некоторых органах нашей журналистики и занявшей здесь воинственную позицию по отношению ко всему, что отмечено даром слова и идеи.
В этом отношении прямой и безусловный грех по отношению к развитию русской художественной литературы — лежит на наших органах политической и общественной мысли.
Причем многие из них совершали этот грех, как некое общественное служение, подкладывая дров в костер, на котором сжигали художников с чувством исполняемого долга, с приятным сознанием своего рвения и труда.
У нас издавна установилось такое положение вещей, что малейшее указание на грехи радикальной прессы и радикальных общественных групп влечет за собой обвинение в ретроградстве и черносотенстве. Аргументация оппонентов заменяется выпадом и обвинением в защите черных дел черносотенства».
Он указывает, что в современной литературе появилось несколько крупных произведений, которые произвели «переоценку нашего интеллигентского уклада, заставили выросшее общественное сознание считаться с правом критики и самокритики, с вескостью указаний на бесчисленные недоразумения, которые скопились в недрах нашего хаотического, громоздкого обывательско-интеллигентского уклада. В числе этих вопиющих недоразумений и пятен будущий объективный историк русской культуры, выводы и положения которого и не снятся нашим маститым исследователям современности,
укажет и на грехи по отношению к развитию русского художества и русской интимной художественной, эстетической, религиозной и философской мысли». Этот будущий историк литературы укажет, что, в силу сложившегося положения наших государственных дел, влиятельнейшие органы нашей журналистики стояли стражею у входа в русскую литературу, загораживая дорогу художнику и независимому мыслителю, и вынуждали его молчать.Кто не помнит картину художника Новоскольцова «Кончина митрополита Филиппа»? В то время как Святитель стоит на коленях перед образом, держа в руке зажженную свечу, в узкую дверь кельи пролезает зверская фигура Малюты Скуратова. И вот тут больше всего бросается в глаза тупое лицо палача: о, он не нервный, не злой, не болезненный человек. Но он — ничего не чувствует! Что же ему делать, если он ничего не чувствует? Задушить ли ему курицу или человека, ребенка или щенка — нет разницы. Вот рок подобной духовной тупости, клеймо а-критицизма, если можно так выразиться, — несли на себе все эти Зайцевы, Скабичевские, Протопоповы. Тут несчастие не в них, которые брались за критику, а порой в журналистах, которые предложили им быть критиками. Под влиянием-то этих критических Скуратовых совершилось то, что, например, в семидесятых и половине 80-х годов прошлого века сочинений Пушкина нельзя было найти в книжных магазинах. Я помню эту пору: в магазинах отвечали — «не держим, потому что никто не спрашивает!» Невероятный этот факт я пережил в пору моего учительства в гимназии. В ученической библиотеке были лишь учебные издания некоторых произведений Пушкина: «Каменный гость», «Скупой рыцарь»— кажется, с разъяснениями педагога Гарусова. Я, будучи библиотекарем этой маленькой библиотеки, предложил педагогическому совету выписать «Полное собрание сочинений Пушкина».
Другие, старше меня учителя, возражали, что их не продается. Я все-таки настоял хоть попытаться. Послали в Москву требование. В Москве Пушкина не нашлось. Г-н Абрамович повторяет то же о более поздней эпохе, которую он помнит:
«Русское художество травили, вырывали ростки, заглушали начинания, причем дело этого заматывания поручали именно тем глухим и слепым в области литературы, которые в силу своей идейной и художественной слепоты, своего литературного кретинизма и могли быть литературными палачами.
Пишущий эти строки помнит удушье — подлинное удушье 90-х годов, когда каждый, кто чаял движенья не одной только политической мысли, но также и широких областей духовной культуры, художественной, интимно-философской, задыхался, потому что невозможно было вдохнуть глотка воздуха, свободного от засилья нашей средней, лишенной вдохновения, жертвенности и огня радикалыцины. Мы боролись, с одной стороны, и были тюремщиками, с другой. Мы возжигали свет в одной области и тушили в другой. Закрывать на это глаза, молчать об этом — может только трусливая бездарность, не верящая в свободное развитие русской культуры».
А что —.не кончить ли русскою поговоркой: «Что Бог ни делает — все к лучшему». Повторения подобного фазиса «критики» едва ли можно ожидать в будущем; вместо «погребения» Пушкина, Тютчева, Фета получилось вящее их прославление — прославление, увенчание, возвеличение. И между тем позади лежит горький опыт: чего стоит вообще для духа нации и наций грубейшее торжество материалистических, позитивных учений, связывающихся всегда с сухим и жестким политическим радикализмом.
Была оспа. Мы ее выжили. Второй оспы не будет.
И именно от этой болезни, в общем-то смертельной, мы не умрем. Вот где добрая сторона Шелгуновых, Скабичевских, Писаревых и всего натиска 60-х годов… Подобное им — не страшно уже в будущем.
«Святость» и «гений» в историческом творчестве{92}
Я еще несколько остановлюсь на темах книги Н. А. Бердяева, имеющих самое тесное отношение к религии и Церкви. В одном месте он поднимает вопрос, как бы чуждый с первого раза уху христианина, но в который в конце концов христианин должен вслушаться. Он поднимает вопрос о Серафиме Саровском и о Пушкине — перед лицом земли, во-первых, и перед Лицом Божиим, во-вторых.