О русской истории и культуре
Шрифт:
Граница между царством духа и царством плоти, между средником и полями расплывчата. Она подобна светотени. Поэтому в инициалах естественным образом сочетаются сюжеты благочестивые (например, изображается изготовление книги) и неблагочестивые. Поэтому в иных случаях нелегко решить, кого имел в виду древнерусский художник — гусляра–скомороха или царя–псалмопевца Давида, о котором известно, что он не только играл на псалтыри, но однажды скакал и плясал перед ковчегом Завета (2 Цар. 6: 14, 16, 21–22). Однако по мере удаления от средника тени сгущаются, и «немощь» всецело овладевает пространством.
На полях писцы жалуются на усталость и недуги, на то, что им смерть как надоело работать, признаются, что не прочь поспать или выпить и закусить (примеры взяты из кн.: [Лихачев, 1962, 58–59], ср.: [Покровский, 1916, 273, 278–279, 363]). «Ох мне лихого сего попирия, голова мя болит и рука ся тепеть» (Паремийник XIV в.); «Уже
Было бы весьма полезно провести сопоставительный анализ «неблагочестивых» инициалов и этих писцовых помет. Но и так видно, что по тематике и ментальности рисунки и тексты изоморфны. Важны, в частности, указания на время суток — это ночные сетования, «теневые» излияния. В большинстве своем жалобы писцов оставляют впечатление не то чтобы притворства, а какой–то несерьезности [Лихачев, Панченко, 1976, 23–24]. Это балагурство, скоморошничанье, это «тени» жалоб, пародии на них, напоминающие ренессансный анекдот о расплате звоном монет за запах пищи — анекдот, среди персонажей которого находим такого близкого родственника русских «веселых», как Эйленшпигель. Серьезные жалобы вообще противопоказаны душеполезной книге, даже полям ее страницы: ведь писец не просто выполнял урок, трудился ради хлеба насущною. Работа писца принадлежала к разряду благих дел, считалась нравственной заслугой. Эта работа, по–видимому, была ритуализована, ей предшествовала молитва, сопутствовали какие–то ритуальные действия (начетчик–старообрядец, прежде чем сесть за книгу, совершает омовение рук), она выполнялась в ритуальное время и т. д. Иначе говоря, труд писца невозможен без чистоты помысла. Балагурные пометы этому не мешают: создается впечатление, что на полях не просто позволяется, а предписывается «валять дурака».
Если христианская доктрина объявила жизнь сном, а смерть пробуждением, то и тело в соответствии с тем же благочестивым парадоксом можно было счесть тенью души. С этой точки зрения и русские скоморохи, и западноевропейские шпильманы жили как бы в мире теней. Недаром по швабскому кодексу за реальное оскорбление шпильман мог потребовать и получить лишь «теневую» сатисфакцию: обидчика ставили против солнца, у какой–нибудь освещенной стены, и обиженному предоставлялось право поколотить тень оскорбителя. Напомню, что наш скоморох был в лучшем положении, чем его германский собрат. «Теневая» жизнь скомороха — не более как церковное умозрение. В мирской, государственной практике за ним без колебаний признавалась «честь» и право на пеню за бесчестье.
«Для древнерусских пародий, — пишет Д. С. Лихачев, — характерна следующая схема построения вселенной. Вселенная делится на мир настоящий, организованный, мир культуры — и мир не настоящий, не организованный, отрицательный мир „антикультуры”. В первом мире господствует благополучие и упорядоченность знаковой системы, во втором — нищета, голод, пьянство и полная спутанность всех значений… Все знаки означают нечто противоположное тому, что они значат в „нормальном” мире. Это мир кромешный — мир недействительный. Он подчеркнуто выдуманный» [Лихачев, Панченко, 1976, 16–17].
Перемещаясь по центробежным линиям от средника к обрезам листа, русский писец и читатель средних веков совершали в сущности идеологизированное движение троякого свойства. Во–первых, это переход из «чистого» времени в «нечистое», из дня в светотень, в сумерки, а потом в ночь. Вспомним, что на святках «иереи веселья» начинают свои празднества в ночь перед Рождеством и продолжают их на «святых» (или «страшных») вечерах, чтобы в конце концов вернуться в мир культуры в день Богоявления, при ярком свете, окунувшись в крещенскую прорубь. Во–вторых, это нисхождение по вертикали, с неба на землю (ибо письмена суть светила, звезды и планеты), от святости к греху, от духа к плоти. Вспомним, как герой повести «О некоем купце лихоимце» спускался в преисподнюю, в тьму кромешную «в люлечке». В-третьих, это путешествие по горизонтальной поверхности (ибо тогда верили, что Земля плоская), путешествие из христианско-цивилизованной ойкумены куда–то на край света, похожее на странствие героя волшебных сказок из дома в тридевятое царство и обратно. Вспомним о том, что скоморохи из былины о Вавиле шли в «инишное» царство переигрывать царя Собаку. Третий вид движения также принадлежит сфере идеологии, а суть его становится понятна при размышлении о смысле и судьбах тератологического стиля.
XIV век — век расцвета звериного орнамента. В этом зверинце нет медведей, волков и лисиц, населяющих леса Восточно–Европейской равнины (заяц из Микулина Евангелия — случай из ряда вон выходящий). Зато в изобилии представлены драконы–василиски, змии и грифоны. Чтобы понять, каков культурный ореол этих существ, сделаем краткий экскурс, касающийся грифона.
Никто из смертных его не видел, поскольку его нет в природе; все сведения о нём давала словесность, устная и письменная. В волшебных сказках он иногда называется «птицей–львицей» — это как раз и сеть грифон, ног (фольклорный вариант «ногай»), чудовище с телом льва и орлиными крыльями, известное славянам из «Александрии» хронографической редакции: «Грифонес, еже есть ног, и того гнездо бяше ногово на 15 древ» [Истрин, 188]. Многочисленные славянские словари также знают эту экзотическую полуптицу–полузверя. Она — обычная их принадлежность, начиная от древнейшего латино–чешского словаря «Mater Verborum» и кончая русскими азбуковниками XVII в., где именуемся нигрипс, ног и грифонес.Как явствует из Ветхого Завета, это нечистая птица (Лев. 11: 13; Вт. 14: 12). Она обитает где–то очень далеко, буквально на краю света, вблизи того места, где небо смыкаемся с землею. Тамошние края описаны в «Сказании об Индийском царстве» (этот памятник, созданный в форме послания царя–пресвитера Иоанна, появился в русской версии не позднее XIV в.). «Есть у мене в единой стране люди немы, а в ынои земли люди рогаты, а в ынои стране люди трепяцдци (трехногие. — А. П.), а иныя люди 9–ти сажен… а иныя люди четвероручны, а иныя люди о шти рук, а иныя у мене земля, в ней же люди пол пса да пол человека, а иные у мене люди в персех очи и рот, а во инои земли у мене люди верху рты великы, а иные у мене люди скотьи ноги имеюще. Есть у мене люди пол птици, а пол человека, а иныя у мене люди глава песья; а родятся у мене во царствии моем зверие у мене: слонови, дремедары и коркодилы и велбуди керно. Коркодил зверь лют есть, на что ся разгневаеть, а помочится на древо или на ино что, в той час ся огнем сгорить. Есть в моей земли петухы, на них же люди яздять. Есть у меня птица ногои, вьет себе гнездо на 15 дубов. Есть в моем царствии птица финикс, свиваеть себе гнездо на нов месяць и приносить от огня небеснаго и сама зажигаеть гнездо свое, а сама ту тоже сгараеть; и в том же попеле заражается червь, и опернатееть, и потом та же птица бываеть едина, более того плода нет той птици, 500 бо лет живеть» [ПЛДР, XIII, 466].
Такова среда обитания грифонов и василисков. Она похожа на мир современной фантастики, но это лишь внешнее сходство. Средневековье не признавало художественного вымысла (вымысел отождествлялся с ложью, а отец лжи — дьявол). Но верило ли средневековье в реальность царства пресвитера Иоанна? Безусловно верило. Иначе не понять, почему на поиски этого царства время от времени отправлялись почтенные и по–тогдашнему ученые люди. Иначе не понять, почему Колумб, человек ренессансный (и, как–никак, человек эпохи второго южнославянского влияния), наблюдая во время плавания по Новому Свету дельфинов, опознал в них сирен и с сокрушением отметил в дневнике, что сирены не столь прекрасны, как об этом пишут и говорят.
Заставки звериного стиля в русских рукописях — своего рода иллюстрации в курсе средневековой географии и этнологии, согласно которым край света заселен песьеглавцами, рогатыми и трехногими людьми, фениксами, грифонами и василисками. Мир един и двуедин, в нем есть «чистый» центр и «нечистая» периферия. Наглядно это выражено в тех заставках тератологического стиля, композиция которых повторяет очертания храма: на его стенах и на крыше лепится всякая нечисть (как на Георгиевском соборе в Юрьеве Польском), словно залетевшая сюда из «Александрии» и «Сказания об Индийском царстве» [см. Буслаев, 1930, 21, рис. 29, 22, рис. 30, 28, рис. 35].
Един и двуедин человек. Его душой ведает поп, первенствующий в храме и в христианской ойкумене. У бренного тела другой авторитет и другой руководитель — скоморох, «иерей» маргинального культурного пространства, который может спускаться в преисподнюю, где переигрывает чертей, может, подобно Колумбу, совершать путешествие на край света. Там, согласно былине М. Д. Кривополеновой, правит царь Собака [см. Алексеев, 1983, 63] [62] , и его тоже нужно переиграть. Дихотомия налицо, но религиозного дуализма в том плане, как его понимали манихеи, ярославские волхвы, богомилы и павликиане, — такого дуализма ист и в помине. Древнерусская концепция веселья — это цельная, основанная на терпимости и здравом смысле концепция. Она не совпадала с православными идеалами и подвергалась постоянным нападкам Церкви. Поэтому ее нелегко понять и еще труднее (по недостатку позитивного материала) описать. Это не вполне удается историкам и филологам, по однажды блестяще удалось писателю. Имею в виду «Чертогон» Н. С. Лескова [Лесков, 302–314] (далее цитаты даются по этому изданию без ссылок).
62
Здесь разбирается немецкий анекдот о царе-собаке, приводятся средневековые скандинавские аналогии и даются ссылки на египетские и античные источники этого сюжета, который некогда имел мифологическое и культурное значение. Автор касается и пинежской былины.