О русской истории и культуре
Шрифт:
В конце 40–х — начале 50–х гг. XVII в. идея оцерковления имела большой успех при дворе. Приведем два экстравагантных и одновременно типичных примера. Когда царь Алексей Михайлович женился на Марии Ильиничне Милославской, это была первая в русском монаршем обиходе свадьба, которую «не играли». На нее не звали скоморохов, вместо обрядовых песен исполняли церковные гимны, строчные и демественные стихи. Второй пример тоже относится к государеву быту. В переднем углу мыленки, которая сенями соединялась с постельной, или опочивальней, палатой, при царе Алексее находились большой поклонный крест и икона (конечно, медного литья, потому что краски на деревянной доске тотчас бы покоробились) [Забелин, 274–275]. При Иване Грозном такое было исключено. Эти примеры говорят о том, что средневековая дихотомия «чистого» и «нечистого» пространства подвергается ревизии.
Оцерковление жизни коснулось не одной бытовой сферы. В столичных и провинциальных храмах, несмотря на сопротивление патриарха
В середине 50–х гг. посетил Москву антиохийский патриарх Макарий. Тогда Никон, достигший вершины могущества, только что разогнал по ссылкам своих недавних друзей — «боголюбцев». Но стиль богослужения оставался «боголюбческим», единогласным. Сын Макария, архидиакон Павел Алеппский, описавший эту поездку, был прямо–таки потрясен русской службой. Он и отец «умирали от усталости», а москвичи, благообразные и молчаливые «как статуи», клали и клали земные поклоны: «Они превзошли <своим благочестием> подвижников в пустынях» [Павел Алеппский, 44, 194].
При «боголюбцах» заметно активизируется Печатный двор. В 40–х гг. в его продукции растет удельный вес четьих книг, «душеполезных» до пессимизма. Они как бы низводят на землю идеалы спасения души. За неправедную жизнь «Книга о вере» и «Кириллова книга» грозят не просто адскими муками, но даже светопреставлением, которое предположительно назначается на 1666 г.
Как протекала или должна была протекать жизнь оцерковленного человека, видно из воспоминаний протопопа Аввакума о его молодости, т. е. о тех же 40–50–х гг.: «Хощеши ли слушати, как у меня бывало? Внимай жо, я тебе стану вякать. Да не сам собою изволил, но от отец искусных навыче. Егда вечерню с павечернею отпою, после ужины правило начну: павечерницу и 4 канон Исусу и акафист с кондаки и икосы: „Воду прошед” и „Ангелу”, и тропари канонов и молитвы, таж „Достойно”, „Трисвятое” и „Нескверную”, и еще „Трисвятое” и „Даждь нам”, и рядом „Боже вечный”, и все молитвы спальныя и отпуст, и „Ослаби, остави” вместо прощения, и „Ненавидящих”; таж 50 поклон за живыя и за мертвыя. Благословлю да и роспущу черемош. Паки начинаю начало правилу поклонному: „Боже, очисти мя“ и молитвы; и проговоря „Верую”, и огонь погасим, да и я, и жена, и иные охотники ну же пред Христом кланятца в потемках тех: я 300 поклон, 600 молитв Исусовых да сто Богородице, а жена 200 поклон, да 400 молитв, понеже робятка у нее пищат. Довершим правило, прощение проговоря, да и спать взвалюсь, — один я спал. Когда обедню пою, тогда опасно сплю: сам добуду огня да книгу чту. Егда время приспеет заутрени, не спрашиваю пономаря, сам пошел благовестить. Пономарь прибежит, отдав колокол, пошед в церковь и начну полунощницу. Докамест сходятся крылошаня, а я и проговорю в те поры. Прощаются, — ино Бог простит, а которой дурует, тот на чепь добро пожаловать: не роздувай уса тово у меня. Таже завтреня на всяк день с кажением по чину и чтение 4 статьи, а в воскресной день 6 статей по данной мне благодати толкую, чтучи. В рядовыя дни заутреня, 4 часа, а в полное 5 часов, а в воскресенье всенощное 10 часов. После завтрени причастное правило час говорю сам, а церковное пение сам же, и чту и пою единогласно и на–речь пою, против печати слово в слово. <…> И отпев обедню, час поучение чту. И после обеда 2 часа усну и, встав, книги до вечерни чту, сидя один. А обедню, прости, плачючи служу, всякую речь в молитвах разумно говорил, а иную молитву и дважды проговорю, не спешил из церкви бежать, — после всех волокусь. <…> А как один молюсь, так и не говорю: един Бог знает, как делаю, нельзя сказать» [Аввакум, 286–288].
Таковы сутки русского священнослужителя — «боголюбца». Быть может, цитата слишком длинна, но с историко–культурной точки зрения отнюдь не скучна. Этот перечень эмоционально окрашен — и очень ярко. Аввакум не простец, но ведь и не схимник. Это белый поп, многосемейный человек, он живет в миру, но так, словно руководствуется строгим монастырским уставом. Конечно, были охотники до такой жизни, из них потом и вышли старообрядцы. Однако были и те, кто «дуровал» и «раздувал ус». «Чепь» их не пугала: об этом свидетельствуют рассказы самого Аввакума о том, как за суровость в «духовных делах» его в Юрьевце «среди улицы били батожьем и топтали». Это не начальствующие лица, это толпа «попов, и мужиков, и баб… человек с тысячу и с полторы их было». Воевода не шел во главе толпы и ее не подзуживал, он бросился спасать Аввакума. «Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошеди умчали в мое дворишко; и пушкарей воевода около двора поставил» [Аввакум, 64].
Считается, что верность дониконовскому обряду сохранило от четверти до трети великорусского населения. Как-никак, это меньшинство. Что до большинства, оно не приняло
идею оцерковленного человека. Эта идея, во–первых, противоречила общему движению к секуляризованной культуре. Эта идея, во–вторых, вообще трудно прививалась к национальному древу. Убедиться в этом можно при разборе того важнейшего художественного открытия XVII в., которое Д. С. Лихачев определил как «открытие характера» [Лихачев, 1970, 6–24]. Суть дела, согласно Д. С. Лихачеву, заключается в следующем.В средневековом историческом повествовании человек «абсолютизируется» — он либо абсолютно добр, либо абсолютно зол. Переходы от одного состояния в другое возможны (в том случае, например, когда язычник становится христианином), но это не постепенный, сопровождаемый колебаниями и рефлексией процесс, а резкая, мгновенная метаморфоза. Авторы первых десятилетий XVII в. уже не считают злое или доброе начало в характере человека чем–то исконным, раз навсегда данным. Изменчивость характера, как и его контрастность, сложность, противоречивость, теперь не смущают писателя. Напротив, он доискивается причин такой изменчивости, указывая, наряду с общим постулатом о «свободной воле», на тщеславие, властолюбие, влияние других людей и проч.
«Открытие характера» — общая примета всех более или менее заметных памятников, возникших вскоре после воцарения династии Романовых. В их ряду на первое место должно поставить Хронограф редакции 1617 г., так как Хронограф был произведением официальным [см. Творогов, 1970, 162–177; цитаты из Хронографа 1617 г. даются по: Попов]. Если он допускал художественные новации, то они воспринимались в качестве нормы. Тот раздел Хронографа 1617 г., в котором идет речь о событиях конца XVI — начала XVII вв., — единое по замыслу, структуре и исполнению сочинение. Здесь и прокламируется мысль о сложности характера: «Не бывает же убо никто от земнородных беспорочен в житии своем»; «Во всех земнородных ум человечь погрешителен есть, и от добраго нрава злыми совратен».
Это действительно важнейшее открытие, но открытие литературное. О противоречивости человека русское средневековье прекрасно знало и, строго говоря, умело ее описывать. Если обратиться к произведениям XI–XVI вв., то «ряд поучений и извлеченных из них афоризмов со всей четкостью и определенностью говорят о том, что „по естеству”, т. е. от природы, человек не бывает ни только добр, ни только зол: он становится таким „по обычаю”, в результате складывающихся привычек. Выработанные навыки оказываются прочнее врожденных черт характера — „обычай предложився крепльши есть естьства” (Пчела). <…> В каждом человеке есть и доброе, и злое. „Къто же е без греха, разве един Бог” — это изречение выписал уже составитель Изборника 1076 г., и дожило оно до записи Даля в виде пословицы: „Един Бог без греха”» [Адрианова–Перетц, 1972, 60].
Но этот «психологизм» присущ только учительным памятникам — таким сборникам афоризмов, как «Пчела» и «Мудрость Менандра», а также ветхозаветным книгам «Притчи Соломона», «Премудрость Соломона», «Премудрость Иисуса сына Сирахова». Корни их «психологизма» уходят в мощную древнюю культуру, как ветхозаветную, так и античную (почти исключительно греческую). Крайне важно, что этот «психологизм», будучи пересажен на русскую почву, не вышел за пределы учительных сборников, что его отвергли «повестные жанры». В культуре между некоей идеей, даже многократно сформулированной, и практическим ее воплощением всегда существует дистанция. Как скоро она будет преодолена и будет ли преодолена вообще — зависит от конкретной культурной ситуации. Благоприятная ситуация возникла только в Смуту, когда словесность была практически свободна от внелитературных запретов, от правительственного и церковного контроля. Русский писатель по крайней мере восемь лет, от смерти Бориса Годунова до избрания Михаила Федоровича на царство (а на деле до Деулинского перемирия и возвращения из плена Филарета Романова), пользовался «свободой слова» и правом идеологического выбора. В оценке персонажей он не зависел от их положения на лестнице социальной, церковной, государственной иерархии, даже если они занимали самые верхние ее ступени. Это привело к художественной рефлексии о человеке. Это способствовало «открытию характера» в искусстве в целом — открытию, которое стало необратимым завоеванием.
Однако каковы культурные истоки «открытия характера»? Сводятся ли они только к сборникам афоризмов? Это сложная проблема, требующая дополнительных разысканий. Впрочем, нельзя не заметить, что «двуединый» человек Хронографа 1617 г. удивительным образом соответствует той старинной и неофициальной, уравновешивающей дух и плоть концепции, которая породила «золотой век» скоморошества. Во времена социальных и культурных потрясений периферийные, считавшиеся устарелыми концепции часто выдвигаются на передний план. Может быть, это имело место и в Смутное время. Может быть, убитого Лжедмитрия не случайно «преобразили» в скомороха, надев на лицо шутовскую харю, а в руку вложив дуду: ему приписывали секуляризационные намерения «иноческая монастыри в домы и в жилища поганцом сотворити, и юных иноков и инокинь… образа иноческаго лишати, и во светлая портища облачати, иноков… женити, а инокинь замуж давати» [Буганов, Корецкий, Станиславский, 249].