Чтение онлайн

ЖАНРЫ

О русской истории и культуре
Шрифт:

Иначе говоря, предпочтение Византии вовсе не было неизбежностью, как и вообще предпочтение христианства; наивно думать, что Владимир «был человеком, расположенным к христианству с самого начала и с самого детства» [Голубинский, 131]. Историк Церкви, притом из самых критичных, который всего сто лет тому назад изрек эти слова, мог бы пойти на выучку к митрополиту Илариону: тот, не сомневаясь в Божественном промысле, рассматривал религиозные реформы и как цивилизационные вехи. Это происходит «во времена своа» [цит. по: Молдован, 86], т. е. на определенном этапе исторического пути народов и стран. Цивилизационной точки зрения Иларион придерживался и во фрагменте о «гибели» иудаизма. Причина её не только в том, что непризнанный Христос был распят иудеями, но и в превратностях их земной судьбы, в пленении и разрушении римлянами Иерусалима: «Иудейство оттоле погыбе, и закон по семь… погасе, и расеяни быша иудеи по странам» [Молдован, 86–87]. По Илариону,

на смену дряхлеющим народам приходят народы юные, у которых все впереди. Такова Русь.

Выбор Владимира — это суверенный, свободный выбор. Византия не навязывала Руси свою веру, да и не в силах была ее навязать. Со времен А. А. Шахматова историография отвергает летописную легенду, согласно которой Владимир крестился в Корсуни. Впрочем, ее отвергали и современники летописца, о чем тот не счел возможным умолчать: «Се же не сведуще право, глаголють, яко крестилъся есть в Киеве, инии же реша: в Василеве; друзии же инако скажуть» (с. 126). Быть может, надлежит предпочесть Василев, город юго–западнее Киева, на реке Стугне: «Свое название последний (Василев. — А. П.), очевидно, получил от христианского имени Владимира: не весьма ли естественно предположить, что он получил его именно в память крещения в нем князя?» [Голубинский, 115]. Фраза о разноречиях по поводу места крещения знаменательна. Она читалась уже в Начальном своде. Значит, в XI в. жители «матери городов русских» не помнили, где «просветился» их князь. Почему? Потому, видимо, что их предки не обратили особого внимания на крещение князя, считая это частным его делом. Однако вернемся к Корсуни.

Поход на эту греческую колонию в Крыму и ее взятие летописец объясняет необходимостью оказать нажим на константинопольского императора, который нарушил обещание выдать за Владимира свою порфирородную сестру Анну. Трактовка летописца часто повторяется и в нынешней историографии. Однако после разысканий А. В. Поппэ [см., напр.: Рорре, 3–23] все это представляется крайне сомнительным. Дело, по–видимому, обстояло следующим образом.

В 987 г. Василий II был императором без империи. Претендент на престол Варда Фока занял всю Малую Азию. Корсунь (Херсонес Таврический) также держала его сторону. Последней надеждой императора была помощь киевского князя. Один русский отряд он отправил на Босфор, а другой возглавил сам; этому войску и предстояло покарать корсунских мятежников, что и произошло весной или летом 989 г. Платой за помощь была рука «порфирогенетки», которая, видимо, прибыла в Киев летом предыдущего года. До этого Владимир крестился (возможно, в день Богоявления, 6 января 988 г.) и стал Василием. Киевский князь и византийский император оказались не только в кровном, но и в духовном родстве — по общему небесному патрону Василию Великому, память которого празднуется 1 января. Что до крещения киевских жителей, его А. В. Поппэ датирует 27 мая 988 г., днем Пятидесятницы.

Итак, Владимир не испытывал ни малейшего миссионерского нажима. Не он зависел от Византии, а Византия зависела от него. Владимир был волен проводить церковную реформу по собственному разумению. Какие религиозные и культурные идеи ее оплодотворяли и сопровождали, можно судить по летописной «Речи философа» (с. 102–120).

Читая это пространное изложение христианского вероучения, мы должны обращать внимание и на то, о чем здесь умалчивается, и на то, что здесь подчеркивается, т. е. и на негативные, и на позитивные моменты. Начнем с первых. Чего нет в «Речи философа»? В ней нет буквально ни слова о христианской нравственности, ни слова о Десяти заповедях и Нагорной проповеди. Следовательно, крещение не воспринималось как этическое обновление и этическое обязательство. Следовательно, для неофитов эпохи Владимира этика вообще не составляла проблемы. Что же привлекало их в христианстве? Прежде всего историзм, и это главный позитивный момент.

Начав с дней творения, философ рассказывает о земном рае, о грехопадении Адама и Евы, о Каине и Авеле, Ноевом потопе, вавилонском столпотворении, праотцах и египетском пленении, о Моисее, Иисусе Навине, о Давиде и Соломоне, о пророках, предсказавших воплощение Иисуса Христа, Его земном служении и Страстях, Воскресении и Вознесении, наконец, о чуде в день Пятидесятницы и о проповеди апостолов. Это сухой и невыразительный перечень («Речь философа» в эмоциональном отношении нейтральна, даже олимпийски бесстрастна), но он заключает в себе множество цивилизационных идей. Среди них первенствует идея, согласно которой мир познаваем и человеку ведомы его начало и конец. Значит, религиозная реформа — это не просто приращение знания, это принципиальная переоценка человека. Раньше он был игрушкой судьбы, теперь он овладел историей.

Наглядно это проявляется в тех лингвистических уроках, которые преподаны в «Речи философа». «И нарече Адам скотом и птицам имяна, зверем и гадом, и самема ангел поведа имяна» (с. 102). Первый человек — творец слов. Акт называния есть акт познания природы и одновременно акт подчинения ее человеку: «И покори Бог Адаму звери и скоты, и обладаше всеми, и послушаху его».

Далее. Из «Речи философа» явствует, что населяющие землю народы равноправны и что равноправны их языки (напомним, что в Древней Руси слово «язык» означало и племя, и наречие). Так было не всегда: в Вавилоне люди были наказаны за греховную гордыню — и наказаны «многоязычием» («И сниде Бог, и размеси языки на 70 и 2

языка», с. 160). До евангельских времен национальные языки, включая, разумеется, славянский, оставались «плохими» языками, но Христос их реабилитировал. Это произошло как раз в день Пятидесятницы, когда Святой Дух снизошел на апостолов и они вдруг заговорили на разных наречиях. Следовательно, славянство обладает теми же культурными правами, что греки и римляне, пользующиеся «сакральными» языками.

Иной позитивный момент «Речи философа» касается бессмертия души. Завершается «Речь» рассказом о Судном дне, после которого праведники обретут «царство небесное, и красоту неизреченьну, веселье бес конца, и не умирати в веки» (с. 120). Грешникам уготована вечная мука, но кто — грешник? Тот, кто не верует в Иисуса Христа и отказывается от крещения. Как видим, для вечного блаженства достаточно веры, о «добрых делах», о нравственных заслугах опять–таки речи нет.

Можно, конечно, довольствоваться констатацией, что это упрощенное, именно миссионерское, приспособленное к уровню неофитов изложение Писания. Но гораздо плодотворнее встать на точку зрения этих неофитов и попытаться сделать выводы, которые делали они. Крещение есть спасение — вот главный вывод, о чем в свое время писали Н. К. Никольский и М. Д. Приселков [см., напр.: Россия и Запад, 36–56]. Это, конечно, вольномыслие, потому что крещение, строго говоря, есть лишь одно из условий спасения. Но коль скоро в «Речи философа» неофитам не давалось никаких нравственных запретов и рекомендаций, то в сфере этики они были свободны и могли следовать обычаю, преданию, т. е. национальной традиции.

В этой связи примечательно, что летописец–христианин не настаивает на связи нравственности с конфессией. Со ссылкой на Георгия Амартола (с. 30, 32) он пишет о том, что одни народы руководствуются письменным законом, другие — устным обычаем. Таковы, например, сирийцы, которые «закон имуть отець своих обычаи: не любодеяти и прелюбодеяти, ни красти, ни оклеветати, ли убити, ли зло деяти весьма» (с. 32). Быть может, это отголосок одного из постулатов средневековой лингвистики, который первоязыком объявлял сирийский [см. Успенский, 1979, 79–82], хотя в «Речи философа» представлена другая точка зрения, согласно которой Адам и Ева разговаривали в Эдеме на древнееврейском («Адамов же бысть язык не отъят у Авера: той бо един не приложися к безумью их… Сего ради того язык не пременися; от сего суть евреи», с. 106). Но «Повесть временных лет» содержит и нравственную апологию полян: «Своих отець обычай имуть кроток и тих» (с. 30). В истории культуры были эпизоды, когда первоязык отождествлялся с «праславянским». Об этом, например, писал в XVII в. поляк Войцех Демболенцкий, но его мнение позволительно не учитывать, поскольку оно принадлежит к курьезам барокко. Во времена христианизации Руси никому не приходило в голову, что в райском саду звучала славянская речь.

Апология полян — не просто «самовосхваление». Это показатель того, что христианизация Руси не осознавалась как перерыв традиции. Хотя первые русские писатели охотно пользовались расхожими этикетными оппозициями «тьма — свет», «мрак — заря» и т. п., но состояние язычества в их представлении все же не было состоянием варварства. Именно поэтому у Илариона в культурной памяти нации равноправны и «просветитель» Руси Владимир, и его предки–язычники «старый Игорь» и «славный Святослав», которые «в своа лета владычествующе, мужьством же и храборъством прослуша в странах многах, и победами и крепостию поминаются ныне и словуть: не в худе бо и неведоме земли владычьствоваша, нъ в Руське, яже ведома и слышима есть всеми четырьми конци земли» [Молдован, 91–92].

Если «худость» внеположна язычеству, то она внеположна и его устной культуре. Это убеждение отобразилось, в частности, в скудости или лаконизме летописных сведений о возникновении и судьбах славянской письменности. Мы расцениваем это как цивилизационный перелом (показательно, что изобретение письменности часто сравнивается с обретением огня). Летописцы, по–видимому, были далеки от такой трактовки, и небезосновательно. Упорядоченная жизнь в сфере устной культуры не только возможна, она имеет даже некоторые преимущества. Устная культура тренирует память (вспомним о индийских мудрецах, которые из поколения в поколение заучивали наизусть Упанишады). Устная культура вырабатывает привычку к афористической речи. Не случайно человечество среди своих учителей числит людей, которые не оставили ни строчки, — Будду, например, или Сократа.

Основываясь на постулате «крещение есть спасение», современники и потомки Владимира получали картину мира, лишенную противоречий и оппозиций. Точнее говоря, существовала оппозиция христианин — язычник, крещеный — некрещеный, но не было оппозиции хороший христианин — плохой христианин. Разумеется, это была лишь возможность (Д. С. Лихачев показал, что в литературе вплоть до XVII в. преобладало «черно–белое» изображение человека). Если она и реализовывалась в искусстве, то лишь в певческом, в церковной монодии: в ней, в отличие от литературы, от иконописи, от музыки нового времени, нет контраста. Вообще же этот ранний эстетический импульс сказался в радостном и светлом восточнославянском искусстве домонгольской поры. Иларион назвал своих пребывавших в язычестве земляков «безнадежниками» [Молдован, 88]. Христианство принесло с собою «надежду», «упование», т. е. культурный оптимизм, который стал мощным цивилизационным импульсом.

Поделиться с друзьями: