О времени, о душе и всяческой суете
Шрифт:
Однако выжил. Было какое-то самоощущение, сознание, тревога, сопутствующие эмоции. То, чем было его «я», не подверглось уничтожению.
Он сумел издать некий звук – наполовину крик, наполовину отчаянный вопрос. Каким-то образом ему ответили.
Ему сказали:
– Ты призрак.
Это, несомненно, было какое-то конкретное место. На самом деле это была узнаваемая комната с твердым полом, и твердыми стенами, и твердым потолком, откуда лился мягкий свет, и даже мебелью, на которой он расположился в расслабленной позе. И он был не один. С ним
И это повергло его в ступор, затем в ужас и, наконец, в шок.
Кто-то – кажется, женщина, стоявшая ближе к нему, – сказал:
– В твоем словарном запасе мы не нашли более подходящего определения для того, кто не жив и не мертв. Тебя звали Лодовико Зарас. Ты был профессором экспериментальной психологии. Ты стал жертвой быстро распространившегося рака. В год, который ты определил цифрами тысяча-девять-семь-восемь, ты решил, что лучше прекратить существование, нежели продолжать терпеть операции, способные в лучшем случае отдалить твою смерть, но не вылечить болезнь. Ты это помнишь?
Он ответил, не совсем понимая, как вообще может говорить, а уж тем более отвечать на вопросы, сказанные не на английском, не на испанском, не на французском, не на каком-либо языке из тех, что он знал:
– Да, но как я могу что-либо помнить? Я покончил с собой!
И вновь монотонное утверждение:
– Ты призрак.
В момент смерти он сидел в своем любимом кресле. На столе стоял стакан, из которого он принял лекарство от жизни. Играла его любимая пластинка с органной музыкой Баха.
Сейчас он сидел (опять?) на том, что лишь отдаленно напоминало обычное кресло. Он мог встать и сделал это, не ощущая ни боли, ни застарелой упрямой тяжести, с которой рак давил на его тело. Он чувствовал себя легким как перышко, однако не казался себе нематериальным; хлопнув в ладоши, он услышал звук и ощутил жжение. Как он ни вглядывался, но увидеть что-либо сквозь руки не мог.
– Призрак? – ошеломленно повторил он.
Присутствовавший в комнате мужчина достал откуда-то знакомый предмет, хотя и странной формы. Отражающее стекло в оправе – зеркало.
– Сам посмотри, – предложил мужчина.
Он посмотрел, но не нашел того, что искал. Он увидел только зеркало.
Никакого отражения.
Это изрядно напугало его, но потом последовало кое-что похуже.
– Прикоснись ко мне, – сказала та женщина, которая говорила с ним раньше, и встала перед ним.
Поначалу он колебался. Его так встревожило отсутствие отражения, что он почувствовал необходимость осмыслить все получаемые им данные чувственного опыта. Над ним сиял белизной потолок. Насыщенный голубой цвет стен напоминал о ярком оттенке далекого горизонта. Зелень пола походила на весеннюю траву. Перед ним действительно стояла женщина: выше него ростом, стройная, с тонкими птичьими костями, не сказать чтобы красивая, но очень необычная – настолько невероятная, что, если бы он встретил ее на улице, то непременно остановился бы и оглянулся ей вслед, пораженный ее внешним видом: линия ее черных волос проходила слишком высоко на лбу и слишком высоко на затылке, а чрезмерно длинные ноги венчал по-детски маленький торс, хотя ростом она была со взрослого человека. Больше всего его взволновало бы то, что, хотя она, вне всякого сомнения, человек, помимо этого она в то же время… что-то еще.
Более того, как и он, она была обнаженной.
Или нет?
У него заболели глаза, пришлось моргнуть, и стоило ему опустить веки, как она повторила приказ более настойчиво, протянув ему тонкую правую руку.
Открыв глаза, он смиренно прикоснулся к ней и ощутил
убедительно теплую плоть, возможно, чересчур натянутую на кости.– Я могу прикоснуться к тебе, но не вижу собственного отражения, – сказал он через некоторое время.
Головокружительный контраст между очевидной реальностью этой странной женщины и простой, неоспоримой нереальностью его самого, когда он не мог даже заставить зеркало вернуть ему его изображение, вызвал у него дрожь и полуобморочное состояние.
– Но если я прикоснусь к тебе… – сказала женщина и, протянув руку, быстрым, словно косой удар топора, движением продемонстрировала, как ее рука может пройти сквозь него.
Или… нет! Сквозь то место, где, казалось, была его рука. Он ничего не почувствовал, кроме фантомного холодка, однако он видел ее движение и мог бы поклясться жизнью, что оно было настоящим.
С силой вдохнув и тут же поняв, что не чувствует, как в легкие проникает поток воздуха, он воскликнул:
– Ничего не понимаю!
Он по-прежнему не понимал, как может говорить.
Мужчина подошел ближе. На его лице – слишком вытянутом, слишком худом, со слишком большими глазами – появилось выражение беспокойства и сожаления.
– Лодовико Зарас, прежде чем приступить к объяснениям, мы должны принести глубочайшие и самые искренние извинения. Смеем надеяться, что такой человек, как ты, первооткрыватель своего времени, так сказать, интеллектуальный исследователь, сможет простить самонадеянное вмешательство, в котором мы виноваты. Я обращаюсь к тебе как к человеку, которым ты был, а не к тому, кем ты стал, но полагаю, различие пока не стало невыносимым. Бремя этого различия со временем неизбежно станет тяжелее, но мы надеемся и предвидим, что череда потрясений, ожидающих тебя, будет достаточно медленной и ты сумеешь приспособиться и рано или поздно даровать нам прощение, о котором мы сейчас просим. Я – Хорад. Это не имя в том смысле, в каком ты понимаешь имена, а скорее титул, который тебе, думаю, покажется бессмысленным. Моих спутниц, о которых можно сказать то же самое, можешь называть Генуя, – речь шла о той, что провела рукой сквозь него, – и Орлали.
Все еще охваченный порывом, побудившим его покончить с собой, он тем не менее не сумел помешать разуму взяться за анализ полученных данных. Неумение выносить умственную праздность с детства было его проклятием. Именно перспектива пролежать еще год бревном на больничной койке, надеясь, что следующая операция станет последней, вынудила его постучаться во врата смерти. Для облегчения физической боли существовало множество лекарств; те же, что помогали облегчить скуку, фармакология не признавала, и большую их часть запрещал закон.
Наконец он обратился к Хораду:
– Если я попробую дотронуться до тебя…
– Давай!
Хорад поднял правую руку. По ощущениям она была почти такой же, как рука Генуи, тонкая, почти костлявая. Но…
Что-то в облике этих троих не давало ему воспринимать их как обнаженных, хотя ни один из них не был облачен во что-либо, что он привык считать одеждой.
В случае Хорада это было куда заметнее, чем на Генуе. Он чувствовал это глазами – как область, на которой трудно сосредоточить внимание; кожей – будто вибрацию или покалывание; однако сильнее всего это давило прямиком на разум, словно… словно…
Состояние между чем-то и ничем, как его собственное состояние между жизнью и смертью.
У женщин это могло служить чем-то вроде защитного одеяния; в конце концов, разве можно предсказать, что произойдет рядом с призраком? Но у Хорада это было… было видно вокруг головы, вокруг плеч, вокруг рук… Если смотреть куда-либо, кроме его огромных глаз, это вызывало сильнейшее беспокойство.