Оболганная империя
Шрифт:
В этой "персоналии" числятся и С. Рассадин с его "всевозможными ироническими пассажами в адрес откровенной пошлости"; и "сторонник либерально-демократических ценностей" Б. Сарнов; и В. Кардин, который "иронически строг без оглядки на авторитеты"; и Л. Аннинский с его "ядром ореха" и "парадоксами", с его "философской антитезой" еврейской активности, энергичности и русской пассивности, вялости - в ленинской традиции "умников" и "дураков"; и И. Виноградов, который "придерживается религиозного миросозерцания". Какого? Ведь в своем журнале "Континент" этот агитатор "разгосударствления" выступает и за "расправославливание", считая, что традиционное православие устарело и нуждается в "прогрессивном" развитии. Удивительно, что этого "прогрессиста" поддерживал, финансируя его журнал, руководитель известного (лопнувшего после "дефолта" 1998 года) Инкомбанка Виноградов - с репутацией "православного". Вот вам и надежда на "предпринимателей-патриотов", не очень зрячих в вопросе, кого следует поддерживать.
Наследниками этого старшего поколения "иронистов" и "прогрессистов" представлены у Елиной их внуки - целая армада молодых "интеллектуалов" 90-х гг., дождавшихся, по ее словам, "невиданной свободы", шарашка "постмодернистов",
И эти серийные игроки именуются как "очень яркие критические индивидуальности. Эти авторы оказываются исключительно притягательными своей эрудицией, чувством юмора, игровой легкостью письма", своим "текстом". Кстати, слово текст повторяется у Елиной бесконечное число раз, буквально не сходит со страниц - в применении ко всем и ко всему: все одинаково "текст" - русский ли классик, художественное ли произведение или же это изобретатели "Закона инсталляции" ("когда текст состоит из суммы цитат, клише, фраз из анекдотов, высокопарных стихов из стихотворений советских времен"). Здесь и речи нет о критериях, о каких-то традиционных духовных ценностях, ни в чем нет различия и все покрывается неким "текстом", долженствующим все смешать и устранить серьезное, осмысленное отношение к слову.
Если судить по кругу интересов "постмодернистов" (и названной поклонницы их), то в литературе нет ничего, кроме словесной игры, "тусовок", обсуждений порнографических изделий и т.д.; что "русская классическая литература сошла со сцены", реализм "умер", социальность - это атавизм в литературе. Умники, видно, хорошо знают недавно принятый, подписанный Путиным Закон об экстремизме, по которому как преступление квалифицируется "разжигание социальной розни", "вражды в отношении какой-либо социальной группы" - то есть ворья сверху донизу, ограбившего народ, его убийц в проводимой политике, практики геноцида - такой неприкосновенности "социальной группы", бандитов не было и нет в законах ни одной из стран мира. И, конечно же, нынешнему режиму очень на руку, чтобы в литературе не было и помину о социальности, о настоящем положении дел в стране, об угнетенном народе, об "униженных и оскорбленных". И "новой, демократической литературе" это явно по душе. Для той же Елиной не существует никакой социальности, раз только упоминает она это слово, иронизируя над "социальным заказом". А вот даже такой поэт, как Блок, с его безграничным "духом музыки" призывал писателей не забывать о "социальном неравенстве".
"Знание о социальном неравенстве есть знание высокое, холодное и гневное" (Блок А. Собр. соч. В 8 т. М., 1962. Т. 6. С. 59). Тем более в наше время. Ныне как никогда современны слова Белинского "социальность или смерть!". Тем более что страна, народ приговорены к смерчи, беспощадно уничтожаются сатанинскими силами. И может ли писатель, если он неравнодушен к России, быть не социальным?
Газета "Российский писатель", 2003, октябрь, № 19
Из литературного прошлого
В газету "Литература и жизнь" я пришел в мае 1958 года из "Пионерской правды", где проработал два года заведующим отделом литературы и искусства. После болотной заводи пионерской газеты я попал на самый стрежень литературной реки. Недавно был создан, наконец-то, Союз писателей РСФСР (такие писательские союзы давно уже были во всех республиках страны), и его печатным органом стала газета "Литература и жизнь". Выходила она три раза в неделю, столько же и такого же формата, как и "Литературная газета".
Начну с рассказа о редакционной среде, о литературной атмосфере того времени. Главный редактор "Литературы и жизни" Виктор Васильевич Полторацкий был известным журналистом, очеркистом. Любимый герой его очерков - знаменитый тогда председатель колхоза на Владимирщине Герой Социалистического Труда Горшков, кстати, этого выдающегося колхозного организатора не обошел своей руганью Солженицын, для него он - знак ненавистной ему системы. Полторацкий, будучи главным редактором "Литературы и жизни", был искренне убежден, что газета должна занимать твердую партийную позицию, и это не было идеологической зашоренностью, а соединялось в нем с патриотизмом - русским, советским. Когда его дочь Татьяна вышла замуж за писателя-диссидента Владимира Максимова и вместе с ним уехала во Францию, Париж, он принял это как удар по его репутации коммуниста, патриота, тяжело переживал случившееся. A у меня с Виктором Васильевичем связан эпизод, ставший в моей памяти как нечто духовно интимное. Одно время, в 1963 году, мы оба, уже не работая в "Литературе и жизни" (он ушел перед пенсией в свои "Известия", где
прежде работал), короткое время вели вместе семинар в Литературном институте. И вот однажды, после очередного занятия Виктор Васильевич пригласил меня к себе домой. За рюмкой водки он увлекся рассказом о некоем средневековом алхимике и начал мне читать стихотворение о том, как в спящем Аугсбурге не спит только один старик, колдующий над ретортами; забыв обо всем, он одержим одной страстью - мыслью, как перед ним в огне "родится желтый философский камень" и он одарит бедных богатством, бесправных - полнотою власти, больных - здоровьем, одарит людей самим бессмертием. Над ним смеялись соседи, писали доносы фискалы, А он искал. И, тяжело дыша, Тянул к огню хладеющие руки, И плакал, задыхаясь. И душа Была полна отравой сладкой муки.– Это я вам посвятил "Старую историю", - закончив читать, тяжело дыша, страдая от астмы, проговорил Полторацкий и, достав свой неразлучный прибор, начал, широко открывая рот, втягивать с шумом в себя воздух, глядя на меня уже не с обычной своей непроницаемой, как маска, улыбкой, а с мучительным выражением на лице.
Как-то недавно, перелистывая сборник стихов Виктора Васильевича, я наткнулся на "Старую историю", и души коснулась та самая "отрава сладкой муки" - от скоротечности времени, от воспоминания о том вечере у него дома, когда он читал, задыхаясь в приступе астмы, такой не похожий на редакционного Полторацкого с его словословием председателя колхоза Героя Соцтруда Горшкова, со ссылками на указания ЦК.
Заместителем главного редактора газеты был Евгений Иванович Осетров. Почти мой ровесник (на два года с лишним старше меня), он уже имел опыт номенклатурного работника, пришел в газету из Академии общественных наук при ЦК КПСС, до этого работал заместителем редактора областной газеты во Владимире. Как-то, столкнувшись со мной в коридоре, он пригласил меня зайти к нему в кабинет и там, усевшись за письменный стол, открыл ящик, достал из него книгу, быстро подписал и, передавая ее мне, просил спрятать. Книга называлась "Ветка Лауры". Прочитав ее, я не нашел ничего такого, что могло бы стать поводом для конспирации при вручении ее. Вообще, было что-то милое в том, какие мысли зрели в наступавшем иногда кабинетном одиночестве всегда занятого Евгения Ивановича и с какой важностью он изрекал их собеседнику. Шагая из угла в угол комнаты, поджав губы и глядя перед собой с какой-то комической строгостью, он произносил со своим осетровским грассированием, что "нет большего товарища и друга, чем книга!" и т.д. В самом начале 1960 года в "Литературе и жизни" была опубликована моя статья о Чехове в связи со столетием со дня его рождения. Уже после выхода газеты Евгений Иванович у себя в кабинете говорил мне с деланым ужасом: "Вы назвали сторожа в "Палате № 6" "тупым Никитой". Читатель знает одного Никиту, Никиту Сергеевича Хрущева, и подумает, что это он - тупой Никита".
Признаться, мне и в голову не приходил Хрущев, когда я писал о чеховском герое по имени Никита - грубом, тупом стражнике доктора Рагина, запрятанного в палату для психических больных. Хотя и время тогда было вроде бы и "оттепельное", но играть в такие штуки, в намеки на вышестоящую тупость было чревато. Осетров, при всей своей книжности, был бдителен на сей предмет.
После "Ветки Лауры" стали систематически выходить другие книги Осетрова, и он уже не прятал их в столе на работе, извлекая с оглядкой на двери и при дарении, а раздавал их направо-налево, как "друкар Иван" (из названия его книги о первопечатнике Иване Федорове). У Евгения Ивановича была "одна, но пламенная страсть" - к книге, к книжному собирательству. Не случайно впоследствии он стал бессменным главой Клуба книголюбов (теперь носящего его имя) и главным редактором "Альманаха библиофила". Я благодарен ему, что он привел меня в дом известного старообрядца Михаила Ивановича Чванова, под Москвой, где я был поражен увиденным сокровищам из старинных книг, инкунабул, рукописей, глядевших с полок, как золотые слитки. Осетров был, можно сказать, "очарованным странником" в книжном мире, и это сказывалось во всем, о чем бы он ни писал. А писал он о народной культуре и художественных промыслах, о "гуслях-самогудах" и о "Руси изустной, письменной и печатной", о Москве и Кремле, "этюды о книгах", "записки старого книжника". С книголюбием было связано и осетровское "Познание России" (название его книги). Человек добрый, миролюбивый, он содействовал благоприятной рабочей обстановке в редакции газеты.
Другим заместителем главного редактора "Литературы и жизни" позднее стал переехавший в Москву из Ленинграда Александр Львович Дымшиц. С крутым животиком, с ласковым, когда надо, взглядом, обходительный, Александр Львович внес в газету ноту партийной непреклонности с тактическими комбинациями. Однажды он попросил меня написать статью о К.Симонове. "Очень важно, чтобы написали Вы", - говорил он с доверительным оттенком в голосе. Я вежливо отказался. Как фронтовик, я не верил Симонову, писавшему о войне. Эта псевдорусскость героизма солдат, которые умирают в бою, "по-русски рубашку рванув на груди". Конъюнктурная "перестройка" в оценке военных событий после "разоблачения культа личности" Хрущевым на XX съезде партии. Это наговаривание своих романов на диктофон, когда автору не до вживания в психологию, душевное состояние героев, не до правдивого, точного слова. И сам "образ жизни" в военное время этого любимца командующих фронтами и армиями, не знающего, что такое передовая, смертельная опасность на войне. Нет, не мог я и не стал писать о Симонове, это, впрочем, не повлияло, как мне казалось, на доброжелательное отношение Александра Львовича ко мне. Он не разглядел меня и тогда, когда уже позже в своей статье о современной критике (напечатанной в "Огоньке", № 41, 1966) писал о моей борьбе с критиками-нигилистами, навязывающими русским мыслителям чуждый им дух индивидуализма, разрушительного западничества, когда приводил мои слова о том, что в литературе наступает время "сильных духом". Для него эти "сильные духом" были в каком угодно смысле, только не в моем (национально-патриотическом). Вскоре он понял это, как и для меня стало понятнее, что лучше всего в литературе, как и в жизни - определенность отношений.