Обратный перевод
Шрифт:
Тут приходится вынужденно делать паузу, поскольку все шутки связаны с материалом языка. Итак, вопрос: «Чем отличаются скрипка и дерево?» Чтобы ответить на него надо суметь догадаться связать между собою две вещи, — то, что у дерева есть ветви, — по-немецки Zweige, и то, что четвертая струна скрипки есть соль малой октавы, то есть струна g; если разложить теперь слово Zweige на два слова — Zwei G, «два G», ответ на вопрос следует сам собою: «У скрипки — одно g, у дерева — два g». Таким образом, скрипка и дерево отличаются тем, что у скрипки — одно g, а у дерева — их два. Я думаю, что такая логика алогичности не может не потрясать до известной степени. Особенно излюбленны были шутки, переворачивавшие, перелицовывавшие библейские тексты: в них логически выводилось — именно таким, показанным путем логики, — что апостол Павел был артиллерист по профессии, что царь Давид был родом из Голландии и родился в Лейдене, что самая древняя фамилия на свете — баронов Руморов, — искусствоведы знают немецкого историка искусства Румора, автора «Духа поварского искусства». Продолжает мадам Пихлер:
«Таких ребяческих загадок Гофрат Бюэль и все мы приводили множество, к величайшему неудовольствию Хашки. Когда к нам вошел прелат, которого прежде не отпускали дела, этот добрый старик надеялся найти у него поддержку, бросился навстречу настоятелю и стал жаловаться на нас, замучивших его
На следующий день, великолепным сентябрьским утром, мы отправились в Мариа-Целль, — Бюэль, граф Броун, Лотта и я, — через горные ущелья, по залитым солнцем холмам, мимо светлых журчащих ручьев, все больше углубляясь в мир гор…».
«Мемуары» Каролины Пихлер — создание тонкой светской культуры, стоящей под знаком «элегантности», «изящества», — для таких кругов издаются «элегантные» газеты («Zeitung f"ur elegante Welt»), и даже готовятся, как выражается она, «элегантные» завтраки (elegantes Fr"uhst"uck); неразличение частного и общезначимого определяет характер воспоминаний (того, что достойно памяти, denkw"urdig), — тоже признак светской культуры; при этом писательница, естественно, и не замечает, что шутки эпохи, которые она с готовностью называет плоскими, находятся в гармонии с ее повествованием, передающим душевный уют и покой и чуждающимся теней, — их орнаментальность, арабески словесной, буквенной, фантазии — в гармонии с ее перечислительным изложением фактов, имен, названий, фамилий, тоже своего рода орнаментом, совсем не противопоказанным мемуарам. Но так и должно быть, — именно, должно быть на каком-то уровне схождение между анатомирующим слово остроумием эпохи и всем в целом мировосприятием и выражением. Время бидермайера, когда Каролина Пихлер составляет свои мемуары, — время спокойно вспоминать и время коллекционировать летучую разорванность предыдущей, порывистой поры, богатства переходного культурного этапа.
Иоганн Даниэль Фальк, интересный писатель, даже можно сказать, яркий представитель второго плана литературы того микроскопического, по нынешним представлениям, изобильного культурой немецкого города, искусство которого составило гордость всей большой страны, — Веймара, писатель-сатирик и педагог, о котором до сих пор хранится благодарная память, — и Фальк тоже был одним из издателей юмористических альманахов эпохи. Очередную их серию он начал в 1805 году — это «Гротески, сатиры и наивности на 1806 год», опубликованный И. Г. Коттой, издателем веймарских классиков, важным, богатым и идущим в гору — в то время это одно из совсем немногих немецких издательств в «высоком штиле». Сборник открывается «Стансами. К Поэзии» Штолля, — видимо, Йозефа Людвига Штолля из Вены, поэта, который в этом своем стихотворении с самого начала устремляется в неимоверно высокий полет:
Stanzen.
An die Poesie.
Du heitres Spiel, auf Iueft'gen Sonnenhohen,
Fern von der Wirklichkeit ber"uhrtem Gleis,
Du Reigentanz huldreicher, juenger Feen,
Du ewig bluehend, duftend Myrthenreis,
Du Kettenband von goettlichen Ideen,
Du, die ich fuehle — nicht zu nennen weiss;
О Poesie! des Lebens w"armste Sonne!
Und hellt der Seele Nacht dein Strahl der Wonne.
Der Sohn des Jammers, der dein Licht empfunden,
Die Schwelle deines Heiligthums gekuesst,
Mit Liebesbanden ist er hingebunden,
Wo ihm dein Kelch’ das Irdische versuesst;
Des Todes Pfeil kann nimmer ihn verwunden,
Unsterblichkeit hat ihn als Gott gegruesst;
Sein Streben liegt nicht mehr in Schopfiingsraeume.
Auf kuehnem Fluegel schwebt er hoch erhaben,
Das reine Saitenspiel in seiner Brust;
Ihm kann den Durst die Frucht der Zeit nicht laben,
Am Quell' der Ewigkeit beraucht ihn Lust;
Staub sind fuer den Erdengotzen Gaben,
Der sich des eignem Himmels stolz bewusst:
Er kennt, sich selbst genug, kein menschlich trachten:
Bedauern muss er Andre und verachten! * 6
Только этот неудержимый «идеализм», экстатичность настроения и отличают, пожалуй, это стихотворение от тех восторгов поэзией, что всегда готов испытывать бидермайер, — восхищаясь искусством, бидер-майер твердо помнит, что стоит на земле. Неуверенные руки поэта рвут струны его же лиры: поэзия — это и «цепь божественных идей», и «теплейшее Солнце жизни», и «хоровод милостивых юных фей», и «ветвь мирта», и все это сразу, но и более того, — «поцеловавший порог» этой «святыни» человек уже не может быть раним «стрелою смерти», ибо «Бессмертие приветствовало его как бога», его пьянит «источник вечности», и для того, «кто гордо сознает в груди своей свое собственное небо», для того — и вполне естественно — лишь «прах — все дары земных божков», идолов, то есть всякие людские дарования и таланты; разумеется, он может только «жалеть или презирать людей», и тогда уже не будет слишком большим преувеличением заявить, что «для проснувшегося к жизни от жизненного сяа» поэта «всякое стремление уже не заключено в пределах творения», то есть он, по своей программе поэзии, прямо вылетает за рамки самого мироздания. Немедленно. После такой космической скорости, взятой открывающим сборник поэтом, странно читать у самого Фалька, в прологе к драматизации тюрингской легенды, о ложном блеске Просвещения («falsch und gleissendesAufkl"arungswesen»), о «французском водовороте, который увлек все сословия и закончился порчей народа» («Wo Frankreichs Strudel griff durch alle St"ande, Und mit dem Volksverderb-niss nahm ein Ende») — стихи, ничуть не более ловкие и умелые, чем у экстатического Штолля. Конечно же, такие упоминания Просвещения и Французской революции — литературные аллюзии, намеки на критические темы литературных, критических, журнальных споров, бурных, интенсивных, и часто столь поверхностных, что, наконец, сами знаки, названия тем сделались материалом журналистской перебранки; это — намеки в л-ной степени, неведомо в какой. И самая серьезная по замыслу и исполнению литературная критика или сатира эпохи не может обходиться без этих знаков из лексикона эпохи, не может не перебрасываться ими со своими противниками как козырями в литературной игре. Но между космическим порывом одного поэта и актуальными намеками другого — все равно слишком большой, резко ощутимый контраст, Фальк свои критические выводы обосновывает своим возвращением к правде старины. И это уже серьезное в его юмористическом альманахе, его серьезный момент, позволяющий понять, каким образом рассчитанное на широкого читателя, обращенное к его культуре комического издание может преследовать еще и какие-то филологические
цели. Однако это так: сборник именно составлен в духе собирательских устремлений выдающегося ученого XVIII века, профессора из Бреслау, скончавшегося в 1788 году Карла Фридриха Флёгеля, удивительно для своей эпохи узко специализировавшегося литературоведа или историка культуры, автора истории комической литературы, гротескно-комического и других книг, — и он, сборник Фалька, находится в отдаленном родстве и с собирательскими начинаниями романтиков, вроде «Волшебного рога мальчика», «Немецких народных книг», «Немецких сказок», «Немецких саг», «Немецкого театра» и т, д., в которых принципы филологической строгости лишь постепенно осознавались и вычленялись внутри традиционных рамок сборника для чтения, альманаха. Книги Флёгеля и позднейшие книги романтиков задают историческое измерение культуре комического этого времени, служат для нее полуосознанным филологическим фундаментом, определяют жанры, составляющие струю гротескно-комического. Фальк свой новый альманах задумывает «как маленькое собрание (Magazin) гротескно-комического и более изящных, граничащих с ним наивных жанров». Сюда входят, перечисляет он, «описания веселых народных празднеств, ярмарочные фарсы, маленькие оригинальные произведения на швабском и других народных диалектах, старинные светские и духовные комедии, мессы и пасхальные службы, придворные балы, анекдоты о придворных шутах и дураках, маски, масля-ничные развлечения, фёнбартшпили, объяснения старинных гравюр». С поразительной наивностью все выстраивается в один ряд — материал историко-культурный и даже этнографический, старые тексты и новые толкования, народное творчество и создания новых поэтов, в которых необычность диалекта должна, видимо, усиливать и их интерес, и их «гротесковость», и даже, пожалуй, их «этнографическую» ценность — все в полнейшей нераздельности. Все это богатство стоит под знаком непосредственного развлечения, среди любителей шарад, загадок, леманов-ского незаурядного остроумия такой альманах ищет своих читателей. Изобильное множество жанров, в которых выявляется комическое, или гротескно-комическое, — тоже своего рода анатомирование сферы комического, совершаемое культурой эпохи, — разнородность разного, в которой эта сфера предстает. Развлечение, как мы тут видим, не препятствует серьезным интересам; они как раз зарождаются и осознаются в развлечении как своей среде. Это указывает нам, если идти дальше, даже и на быт эпохи как ту среду, в которой, в это время, на путях общественной перестройки, переформировывается, меняет свой облик, формы проявления, даже и сама академическая наука; но в эту сторону сейчас никак нельзя углубляться. Но если развлечение охватывает собою серьезные и специальные занятия, — которым в самом недалеком будущем предстоит складываться как особым научным дисциплинам, — то надо сказать, что и все серьезное в эту эпоху еще стоит под знаком Witz,остроумия. Это разъяснится несколько позже. — Таков переходный характер этого культурного этапа.От непосредственности беспроблемного смеха, с его «плоскости», и от жанровой пестроты гротексно-комического, его незамысловатости, наивности можно подниматься теперь к большей осмысленности и жизненной важности комического.
В марте, апреле, мае 1807 года Клеменс Брентано и Йозеф Гёррес сочинили сатиру о «часовых дел мастере БОГСе», — «БОГС» — четыре буквы, составляющие начало и конец фамилий авторов; полное заглавие этой сатиры, в немыслимом выворачивании барочных книжных титулов, гласит: «То ли удивительная история о БОГСе, часовых дел мастере, который, правда, давно уже покинул человеческую жизнь, но теперь, после множества музыкальных страданий на море и на суше, надеется быть принятым в гражданское общество стрелков, то ли концертное объявление, выступившее из берегов баденского еженедельника в качестве приложения к нему. С присовокуплением медицинского свидетельства о состоянии его мозга». Это — антифилистерская и антипросветительс-кая сатира: «После того, как жизнь так долго находилась в руках у моих предков, мне она, слава богу, досталась уже в виде благоустроенных часов, пребывающих в столь безупречном порядке, что всякий, кто не крутится вместе с их цепями и колесами, зацепляется и колесуется <…>
Выросши, я сам стал деталью механизма, и тут я трудился, чтобы выиграть время, над часами, усаживаясь в часы досуга на ветвь, которую рубил под собою, чтобы, падая вниз, не терять ни ветвь, ни время, необходимое для спуска*. Это сатира — с сюжетом, который отчасти пересказан в ее заглавии: чтобы вступить в общество стрелков, БОГС должен прослушать концерт и доказать своим отчетом, что не способен к восторгам. Следует полный безудержных романтических фантазий отчет БОГСа, отчего и возникает потребность в медицинском консилиуме, в котором участвует в числе иных доктор Сфекс из жан-полевского романа «Титан». Приводится и этот отчет; из него явствует, что доктор Сфекс во время консилиума погиб или пропал.
«Нижеподписавшиеся выиграли время для того, чтобы вместо трепанации черепа испробовать более мирный способ, ибо при осмотре, к счастью, обнаружили, что нюхательные нервы внутри полы и, как у овец, открываются непосредственно в переднюю камеру мозга, они не мешкая приставили боцциниевский проводник света к носовому отверстию нерва, и им удалось, к великому удивлению, увидеть, с полной отчетливостью и ясностью, все заключавшееся в голове, — несказанно сладостное и возвышенное чувство охватило их при созерцании тех чудес, которые представились их очам. Первое, на что натолкнулись они, была туча сов и летучих мышей, которые уже долгое время тихо и невозмутимо сидели в тесноте пещеры, — обеспокоенные ворвавшимся светом, они перепугались, стали слетаться в стаи и, к ужасу зрителей, во множестве вылетали наружу через проводник света, — такой мерзости никто не ожидал встретить в столь благородном органе человека.
Когда нечисть разлетелась и разошелся дурной туман мозговых испарений, едва не загасивших свет светильника, мы увидели, что все стены камер с внутренней стороны были увешаны многими сотнями и тысячами маленьких микроскопических часов, часов всех видов и предназначений <…>; самые большие церковные часы, находившиеся здесь, были едва ли величиной с клеща, вот причина, почему нельзя не дивиться величайшей тонкости человеческого рассудка, ведь у всех этих мельчайших инструментов было все положенное им нутро, колеса, и пружины, и спирали, и шпыньки, и показывали они время то самое, что карманные часы стоявших вокруг. Часы были развешаны, по-видимому, в органе памяти, и тот маленький человечек, которого видишь в зрачке человека, если прямо посмотреть ему в глаза, как будто надзирал над ними; он гордо расхаживал и деловито, словно гном, крутился в камере и непрестанно что-то чистил и что-то поправлял в этих часах, заводил их и не унимался в своей работе. И — нижеподписавшиеся могут в том заверить — очень приятный тонюсенький перезвон доносился к нам из подземелья, но этот тихий и кроткий шелест крыльев саранчи, нужно сказать, почти не был слышен из-за всякого прочего шума и воя, стоявшего внизу». Обнаруживаются всякие звуки и музыкальные инструменты из прослушанного часовщиком концерта.