Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Образ России в современном мире и другие сюжеты
Шрифт:

Из этого следовало: если признать текстуальность факта, то значит, он не только констатирует событие, но и описывает/истолковывает его (т. е. наделен неким смыслом). Значит, «прошлого» в старом «добром» понимании больше нет, есть варианты «исторической квазиреальности», выраженные в разных текстах, дискурсивных формациях. Контекст также текстуален (вербален), так как содержится внутри текста и постигается через текст [149] . Вырваться из господствующего «языка», из ведущей эпистемы – это все равно что проломить себе голову, сломать основания, но и после этого ты попадешь в новую клетку, в новый

непробиваемый бункер «речевого сознания», которое изолирует исследователя от (существующей ли?) истины, но манит сияющим светом мифа.

149

См.: Зверева Г. И. Культура исторической профессии на рубеже XXI века: Вызов «новой интеллектуальной истории» // Труды по культурной антропологии / Сост. В. В. Глебкин. М.: Вост. лит., 2002. С. 129, 130.

Итак, для представителей «новой интеллектуальной истории» основной проблемой стало изучение поэтики историографического текста, способов его конструирования, иными словами, проблема литературоведа-деконструктивиста.

Вслед за работами Х. Уайта появились исследования Доминика ЛаКапра, С. Л. Каплана, Фрэнклина Рудольфа Анкерсмита и др., они деконструировали историографию французских историков Алексиса де Токвиля, Жюля Мишле, Адольфа Тьера, Франсуа Гизо и др.

Если взглянуть на это издалека, из времен зарождения историографии, когда она пыталась отделиться от мифа и вымысла, то обнаружится, что, пройдя через «чистилище» идей логико-рационалистической, картезианской науки, историография, обнаружив свое неразрывное родство с литературой, тропологией, сюжетным нарративом, снова погрузилась в состояние, напоминающее изначальный период, когда миф, вымысел, тропы, сюжеты, иными словами, художественность, а не «истина» были мерой исторических событий и человеческих деяний.

Реальность в историографии (и в истории литературы) – это всякий раз прошлое, которое всегда изменяется по правилам новых риторических норм, лингвистических, тропологических средств и потому остается непознаваемым в своей «истинности». Таков был итог противоборства новой «философии исторического нарратива» и традиционной «эпистемологической философии истории».

В 1970—1980-х годах в советской науке отзвуки бури, бушевавшей на Западе, естественно, были едва слышны и немногочисленны. Творческое преломление новые идеи обрели, прежде всего, в работах Ю. М. Лотмана.

Когда «заборы» рухнули, сначала было ощутимо негативистское восприятие западного опыта [150] . Историки, можно сказать, с испугом наблюдали за исчезновением исторической «объективной действительности», ее растворением в литературе. Казалось, появился новый вариант агностицизма, хотя на деле «новые историки» не отрицали существования исторической реальности, но говорили об ее текстовом, лингвистическом характере, о тропологической вариативности, выявляя изначальную родовую общность литературы и историографии, изначальный мифоисторический синкрезис на базе речевого сознания.

150

См.: «Одиссей»: Альманах. М., 1996.

Затем отечественные историки, как и западные академические историки-традиционалисты, стали говорить о необходимости поиска «третьего пути», конвергентного варианта, который совместил бы разные подходы.

Но возможна ли такая конвергенция? Как заметила историк и культуолог Галина Зверева, очевидно, она возможна только в теоретическом плане – как идея построения нового парадигматического пространства теории и истории, некоей гетерогенной прогрессирующей нормы [151] . Убедительных образцов совмещения двух подходов не возникло.

151

См.: Зверева Г. И. Понятие

новизны в «новой интеллектуальной истории» // Диалог со временем. Альманах. М.: ИВИ РАН, 2001. Вып. 4. С. 50.

Отныне на Западе идея многонормативности знания сочетается с идеей нестабильности, изменчивости нормы. Канона больше нет, как нет и континуального всемирно-исторического процесса, которому противостоит идея многообразия и прерывности культурной истории.

Естественно, идеи, пришедшие из литературоведения и породившие радикальные положения «новой интеллектуальной истории» по принципу бумеранга должны были туда же и вернуться.

Обратный удар

Кризис историографии стал и кризисом жанра Истории литературы со всем ее традиционным понятийным аппаратом. Столь много обещавшая идея и попытка научной спецификации литературоведения, предпринятая, среди других, и русскими формалистами, потерпела крах – и не случайно: ведь Ю. Тынянов и В. Шкловский были также и писателями.

Состояние общей растерянности охватило западное литературоведение. Это касалось, в первую очередь, не теоретиков, всегда способных предложить новый хитроумный кульбит, а практиков литературоведения, авторов Историй литературы. Остроумно охарактеризовал эту ситуацию американский литературовед Лоуренс Липкинг: «Раньше писать истории литературы было невозможно, а в последнее время стало еще труднее» [152] .

152

Rethinking Literary History: A Dialogue on History. Oxford and N.Y.: Oxford univ. press, 2002. P. 116.

В отечественном литературоведении западные споры в академической среде за редким исключением (Ю. М. Лотман, А. В. Михайлов) долго почти не находили откликов, но затем спор состоялся – на страницах оппонировавших друг другу московских журналов «Новое литературное обозрение» («НЛО») и «Вопросы литературы».

Как это бывало и раньше, русский ответ на жгучий вопрос, поставленный Западом, был сокрушительным, гораздо «святее папы»: Все долой! Начать с нуля! Такова была позиция журнала «Новое литературное обозрение» и близких к нему авторов, скорее теоретиков-«футуристов», нежели практиков-литературоведов, изложенная в номере, посвященном теме «Другие истории литературы» (№ 1 (59), 2003). В том же номере им возражали известные литературоведы – Михаил Гаспаров и Николай Богомолов. Главным же оппонентом в «Вопросах литературы» стал Игорь Шайтанов.

Большевистско-адамистская позиция «НЛО» запечатлелась в его рубриках: «После систем», «После нации», «После литературы», «После дисциплин», «После бинарности», «После канонизации», «После контекстов», «После энциклопедизма», «После конференции». Автор вводной статьи «О пользе литературной истории для жизни» Татьяна Венедиктова писала об отказе от «периодов», «жанров», «направлений», «измов» и т. д.

Но сначала была полемика об «историцизме», по ошибке, очевидно, названном «новым историзмом». Это был первый подход к Возвращению Билета, прокламированному «НЛО». «Новый историзм» оказался тем, что осталось после отказа от Больших Нарраций, риторики и тропологии, которые, как выяснилось, диктовались Большими Идеологиями, Эпистемологической Инстанцией переживаемого периода и различными вариантами «центризмов» («имперский», «этнический», «этнокультурный», «национальный», «групповой» и пр.).

Сокрушение «мегаломании», «больших жанров», традиционной систематики, дискурсивной практики привело к научному минимализму, к переносу внимания на «историческую повседневность» жизни литературы, к периферийным инстанциям, обслуживающим Большую Литературу, что и получило название «нового историзма». В ссылку были отправлены «литературные генералы», «большие книги», «иерархии», «каноны», «мейнстримы», а с ними, естественно, и Большая Художественность.

Поделиться с друзьями: