Обречённая воля
Шрифт:
Впереди из поредевшего тумана, саженях в тридцати, показался всадник. Булавин прищурился, наклонясь вперёд, — ещё один. Встречные, должно быть, заметили Булавина. Выровняли лошадей, один выправил по левую сторону дороги, второй — по правую.
«Нехорошо…» — подумал Булавин. Невольно провёл пальцем по ремённому темляку сабли.
— Э-гей! — окликнул он, но впереди не отозвались.
«Надо бы посторониться…» — подсказывал холодный рассудок, но натура не давала: рука, державшая повод, словно окостенела.
Встречные были уже близко, и хотя трудно было рассмотреть лица, Булавин сразу узнал ногайцев по их посадке: оба сидели, свесясь на правый бок лошади. Теперь раздумывать было бесполезно. Булавин выпрямился и, сидя по привычке правым боком вперёд, подстегнул лошадь, но рука тотчас освободилась от арапника и легла на рукоять сабли. Лошадь ринулась
Через минуту, а может, больше, когда топот коней затих за спиной, Булавин почувствовал, как ныло его тело от непонятной усталости и пот холодной росой осыпал весь лоб и неприятно клеил под мышкой рубаху.
Туман между тем расходился. Справа, заходя за спину, подымалось солнце, обещая бодрый осенний день. Степь постепенно углублялась, обнажая вдали сутулые, поросшие всё тем же серым бурьяном бугры. Раза два мелькали в осенней, не успевшей подняться на последних дождях траве, человеческие кости, да над проседью низкорослой полыни стрельнула поперёк дороги дрофа, дёргая головой.
Часть вторая
1
В Европе ещё не приумерили смех над Петром I за его поражение под Нарвой в 1700 году, ещё продолжала ходить по царствующим дворам ироническая медаль с изображением русского царя, убегающего от Карла XII без шляпы, а при дворах уже появились новые анекдоты. Рассказывали, как по-мужичьи жаден он на работу, как скуп, как отвратительно невоспитан и будто бы кидался костьми с тарелок, когда обедал у прусских курфюрстин. Он действительно имел с детства привычку метать кости собакам во время обеда, но в Пруссии, как ему казалось, этого не делал. Однако все эти анекдоты, сплетни и сама медаль, дошедшая до Петра уже после того, как он взял в прошлом году Нарву, не только не повергали его в унынье, но, напротив, разжигали в нём неуёмную страсть к деятельности, желание доказать Европе ещё большую жизнеспособность и силу русского государства, и в то же время никто, как Пётр, не понимал всей трудности сложившегося положения — и внутреннего, и внешнего — в эти решающие годы затянувшейся войны со Швецией. Как жить? Как воевать дальше? — вокруг этих вопросов неустанно билась мысль Петра. Его немощные союзники — польский король Август, которого ненавидела без малого вся Польша, да игрушечная Дания — они, эти союзники, были только лишней заботой да финансовой обузой, и не случайно Пётр убеждался в удивлявшем всех парадоксе: один на один, без союзников, Россия воюет со Швецией лучше. Пусть не было ещё генерального сражения, но в мелких стычках мужала русская армия, полнилась пушками, полками, флотом, и если бы — постоянно думал Пётр — навести порядок на Руси, собрать бы её расплёсканные силы в единый кулак — не гулять бы скандинавскому выскочке по Европе, не творить бы ему свою волю. Но Русь возбуждала граничившую с отчаяньем ненависть и надежду. Порой после пера, коим подписывался под очередным указом, хотелось взяться за палку и крошить всех и вся за смрад и неустрой жизни, за темноту и невежество, за казнокрадство и мздоимство, чтобы встряхнуть, разбудить, перевернуть эту влюблённую в самое себя косную жизнь. Но что, что для этого надо? Одних париков да короткополого немецкого платья тут мало. Что толку, что Меншиков, подлец, навострился носить пудреный парик, всё равно и из парика глядит воровская морда, ладно ещё, хоть храбр да вынослив. На таких, как Меншиков, можно хоть положиться порой, а вон Паткуль, ливонский пройдоха по всей нутряной амуниции, и сосватал в фельдмаршалы ещё такого же — Огильви! Вот сиди и ломай голову: когда, где, при каком сражении предаст тебя это немецкое племя? А и без них нельзя. Никак нельзя. Обидчивые, заносчивые, толку от них пока на медную деньгу, а уж все православные праздники оприметили и у каждого праздника ждут царёву посылку — одаривай их, златолюбцев!
1705 год прошёл для Петра в постоянных, уже никого не удивлявших разъездах по огромной стране, с её лесами, топями, бездорожьем. Встретив Новый год в Москве — теперь, после утверждения нового стиля — 1 января, он через несколько дней, на праздник крещенья, отстоял в Архангельском соборе богослужение, прослушал проповедь митрополита, побывал в алтаре и произвёл тем самым впечатление необычайно благочестивого, вернувшегося в лоно церкви государя, но потом собрал свой всешутейный собор и закатил такой
пир во дворце Бахуса, у Лефорта, какого не видел стольный град с той поры, как бражничал царь перед казнью стрельцов.В феврале Пётр отправился в Воронеж, проработал там целых два месяца, и пока московские сплетники судили его за последние разгулы, он ходил по верфям в робе, с чёрными от смолы руками, дрался с мастерами, радовался работе и спустил на воду восьмидесятипушечный корабль «Старый дуб». Прежде чем уехать, осмотрел мачтовый лес на корню, проверил пилёные материалы, прикинул всё это на бумаге, расспросил о работных людях и под конец велел примчавшемуся из Азова адмиралу Апраксину через год спустить на воду десятка два судов.
— Государь! То немочно исполнить! — взмолился Апраксин, из выкаченных глаз его до второго подбородка проползли слёзы.
— Велю исполнить! — вспыхнул Пётр. Он стоял у дымящихся брёвен, пахнущих бараньим салом, по которым только что сошёл на воду «Старый дуб».
— Премилостивейший государь! То немочно исполнить, понеже работные люди бегут!
Пётр знал об этом. Он всегда обходил этот вопрос, боясь прикоснуться к нему, будто к старой ране, на которую не годен никакой совет-лекарство. Упоминание о беглых всегда раздражало его.
— Валом валят на Дон, премилостивый государь! — осмелел Апраксин. — Толстой в Азове сказывал мне, что и у него…
Пётр, наблюдавший за осадкой «Старого дуба», вдруг резко повернулся и в исступлённой ярости измочалил свою трость о брёвна, поскольку Апраксин отскочил за просмолённые бухты канатов.
По апрельской дороге Пётр выехал в Москву. Бояре ждали новых припадков сатанинского веселья, но царь дорогой сильно промёрз на коварных апрельских ветрах и провалялся в лихорадке до майского тепла. Потому на масленой неделе не было ни шуму, ни потех. Так же тихо прошли и пасхальные праздники: Пётр болел. «Болен царь-то, то перст божий!» — шипели на боярских подворьях. Только после святой недели Пётр стал появляться на улицах, но было не до празднеств — слишком долго провалялся, звали дела. В конце мая он отправился в Полоцк, где было собрано большое — тысяч с шестьдесят — войско и шла перебранка между Шереметевым и Огильви. Уладив отношения между фельдмаршалами, Пётр сам крупно, до вооружённой стычки, поссорился в монастыре с монахами-католиками, не пустившими его в алтарь. Вспоминая тот случай и то, что пришлось повесить монаха-заводилу, он сожалел, что разжёг ещё сильней пожар ненависти к нему католиков и всех внутренних религиозных врагов. Не вовремя…
Потом был поход в Вильно. В августе — в Курляндию, где опытный Ливенгаупт вывел-таки своих шведов из-под русских штыков, переправился через Двину, оставив Шереметева с носом. Пётр приехал и распорядился запереть Ливенгаупта на левом берегу, оставив шведов под неусыпным оком того же Шереметева, а сам взял столицу Курляндии Митаву. Всё это было не главное дело — прелюдии главной баталии, но где и когда она будет, об этом не знал ни один из двух давних, влюблённых друг в друга противников — ни Пётр, ни Карл…
В Митаве Пётр получил известие о восстании в Астрахани. За тысячи вёрст, в другом конце России, вспыхнул пожар, а тут, на севере, вспыхнул спор Меншикова и Огильви о зимних квартирах для войска. Нет, неспокойно было и тут. Пётр принял доводы Меншикова и приказал отвести войско не в Меречь, как желал того Огильви, а в Гродно. Чтобы окончательно положить конец раздорам маршалов, командовать войском он поставил короля Августа, убежавшего в Гродно от своего ненадёжного польского престола. Совсем близко, под Варшавой, стоял Карл, он короновал своего польского короля — Лещинского, а ставленник Петра Август сидел в Гродно, утратив своё королевское величие, волю, напрасно загубив русские деньги на войско — двести тысяч рублей в год!
Наступила тревожная зима. Заканчивался год. За всеми его событиями лежали бессонные ночи Петра, сотни и сотни писем, тысячи жалоб, множество прожектов, так и не ответивших на главный вопрос: как дальше воевать? Как отстоять то, что сделано? Как исполнить то, что задумано? Не много ли схвачено сразу? — иногда тайно от всех спрашивал себя Пётр и не мог найти ответа. Но вспоминался юный Питербурх, весь в щепе строек и прорубленных просек на месте будущих улиц, вспоминалась взятая Нарва с её древним замком и длинной квадратной башней — «Длинный Герман» и весь этот флюгерный город на норовистой реке Нарове, вспоминалась блестящая победа на месте жестокого поражения — и сомнения уступали место надежде, возвращали к насущным вопросам жизни — к экономике, ибо ею живо государство, ею жива армия.