Обречённая воля
Шрифт:
— Да какой ещё тут город…
Пётр резко обернулся, схватил Меншикова за грязный шарф.
— Помни, Алексашка! Помни всечасно: ежели будет то богу угодно и Кондрашка мне кровь станет портить и дале всё отвоёванное в поте и крови турке и шведу отдам! Всё! Но Питербурх — никогда! Это детище моё рожёное. Я его под сердцем выносил, породил, тебе, наипачему и наиблизкому душе моей подлецу, на сохранение оставляю, понеже весь я в нём! Слышишь?
— Слышу, государь мой…
— То-то! И говорю тебе ныне, Алексашка, како духовнику: где бы меня ни убило — хоронить вези сюда! Только сюда!
От большой
— Ну, давай обнимемся!
Пётр резко обнял Меншикова и вдел своё длинное тело в узкую дверцу кареты. Лошади рванули с места. Только сейчас Меншиков отмяк лицом и присел, чтобы снять сапог и вылить воду. Делая это, он всё смотрел вслед царю и вдруг с улыбкой заметил, как из ямы у края «прешпекта» выскочил напуганный царским экипажем мужик и кинулся в сосняк, не прикрыв рубахой голого зада.
Наступала весна, работные люди начинали страдать животами.
9
Почти на половине пути от Сиротинской до Черкасска войско Булавина приостановилось нанемного отдохнуть. Булавин и сам простоял в Есауловской около суток. Потом будары с пешими поплыли вниз, за ними тронулась высоким берегом конница, но атаман задержался у друзяка своего, у Некрасова, оставив при себе сотни полторы казаков. Остался Булавин не как обычно — отвести душу в добром разговоре, иные сейчас наступили для него времена, другие заботы — такие, что голова трещит. Коротки им были вечерние часы, коротка оказалась и ночь апрельская. Некрасов ещё до разговора с Булавиным многое обдумал с неторопливостью, как и повелось у него, а теперь делился:
— Я тебе всё растряс. Всё раскинул, как на лугу. Атаманов назвал, коих мыслю привадить к нам. Теперь гутарь, как сдумал дальше?
— А моя думка така. Павлов пущай идёт на Волгу. Сёмка Драной подымает Северской Донец. Лунька Хохлач — от молодец! — тот по верхам ходит, за ним всё чисто, хоть подметай, и людей приворачивать мастер. Микита Голый с Рябым устали не ведают — людей скликают к себе. Лоскута я тоже направил…
— Староват разинец, — заметил Некрасов.
— Огневой, хоть и стар… Ещё письма пришли от Беловода и Туманного. Да! Чуть не забыл: близ Голого обретается ещё атаман Бессонов. Что за казак не знаю пока…
— Наш казак. Знаю. Ходит Бессонов, не спит, — заверил Некрасов. — А ты чего смур, при делах таких?
— Зело много забот навалилось на мою голову! Тебя, Игнат, недостаёт рядом, токмо не желаю тебя пристёгивать, понеже тут тебе место! Вяжи к себе срединный Дон и Волгу, а там…
— А там возьмёшь Черкасск, потом — Азов, а уж потом, объединясь, пойдём к Москве Волгой и Доном. Возьмёшь ли Черкасск?
— Черкасск возьму с лёгкостью.
— Так уж и с лёгкостью! — нахмурился Некрасов.
— Возьму, сказано тебе! У меня иные заботы, Игнат. Столько войска я никогда не важивал. Кругом всё горит, а людям надобно есть, и пить, и спать, и одевать их надобно, и всякое другое дело — не в обычай мне… Ну, хлебом покуда наполнились, в Донецком ещё взяли все царёвы запасы, а вот как дальше?
— Рассылай письма в порубежные города, пусть хлеб везут бесстрашно: купцам заплатим оптом и по той же цене, что ниже царёвой, станем тот хлеб голутвенным продавать, без наживы. С голоду не дадим умереть.
Не за то сабли подымали. А без хлеба пропадём, Кондрат.— То-то и оно: какая воля без хлеба? — вздохнул Булавин.
— А ты, Кондрат, переменился весь. Чего в тебе такое — в ум не возьму, а переменился, — почему-то с удовольствием заметил Некрасов. — Поначалу ты навроде как на Стеньку Разина смахивал, а ныне в тебе чего-то иное завелось.
— У Разина, Игнат, иное дело было. Он налетел, погулял, бояр показнил, золотом народ осыпал — и был таков. Вольная птица — на что лучше! А нам куда бегать? Нам надобно на месте, на Дону оставаться да волю боронить, ворогов наказать и людской устрой наводить како для казака, тако и для мужика, понеже он, мужик-то, как ни глянь, человек тоже, хоть он и мужик только. Эвона сколько их ко мне пристало, брошу ли я их в боярску пасть? Глянь на них — они ко мне, как к батьку, валом валят видать, царь Пётр пронял их. Пошёл мужик. Всё свой конец имеет. Железа и та от холоду трескает, а ныне тот холод всю Русь объял…
Некрасов сидел неподвижно, положив локти на колени и склонившись. Порой он согласно покачивал седеющей головой в знак согласия со словами Булавина. Выслушав, вернулся к разговору о самом насущном.
— Чего про Черкасск сдумал?
Булавин сразу не ответил. Он поднялся, прошёл в угол некрасовского куреня, где на лавке валялись побросанные трухменки, достал из-под них старый сайдак, в котором вместо лука и стрел теперь казаки возили еду и дорожные вещи. Порылся в нём, нашёл письмо написанное крупным почерком. Некрасов взял письмо, развернулся к оконцу.
«Ото 5-ти станиц от 3-х Рыковских, от Скородумовской, от Тютеревской атамана Дмитрея Степановича, от Антипа Афонасьевича, от Ивана Романовича, от Обросима Захаровича, от Якова Ивановича и от всех станиц Кандратью Афонасьевичу челобитье, и всему вашему войску походному челом бьём. Пожалуй о том у тебя милости просим когда ты изволишь к Черкасскому приступать, и ты пожалуй на наши станицы не наступай. А хотя пойдёшь мимо нашей станицы и мы по тебе будем бить пыжами из мелкова ружья. А ты також де вели своему войску на нас бить пыжами. И буде ты скоро управишься и ты скоро приступай к Черкасскому…»
— То истинно? — поднял голову Некрасов.
— Письмо подал надёжный казак. При мне оставлен. Весёлый — обману нет.
— Ох и хитры станишные атаманы! — горячо крякнул Некрасов, — Связать бы их всех вместе — и в Дон со всеми хитростями! Опаску и пред тобой имеют и пред царёвым указом. И тем и тем потрафить удумали.
— Нам они больше потрафляют. Подойду — казаков к себе призову, кто ещё за печью в опаске сидит! А что? Кто за них должен Дикое поле чистить? Приневолю, коль закобенятся! А вишь, как пишут: «милости просим»!
Булавин в эти последние месяцы не раз замечал собачьи взгляды станичных атаманов, особенно тех, что раньше посматривали на него свысока, порой покалывали клыкастым словом, а тут будто переродились — и голос, и ухватка, и слова пошли не те, что раньше. Булавин говорил с ними пословно, только всё равно на душе становилось от того оборотеньства смрадно, как во рту после дурной браги.
— Ну, мне пора! — поднялся Булавин. — Войско ушло далече.
— Ладно. Не мешкай, Кондрат. Давай провожу.